Книга: Вокруг Парижа с Борисом Носиком. Том 1

Сперва на северо-восток: за баснями, жестокими романами и «несвоевременными мыслями»

Сперва на северо-восток: за баснями, жестокими романами и «несвоевременными мыслями»

Бонди Ренси • Ганьи • Шель • Война на Марне • Вильруа • Мо-Жуар • Ла Ферте-су-Жуар • Шато-Тьери • Лафонтен • Франко-американский монумент

Если из покалеченного беспорядочной застройкой северо-восточного пригорода Парижа вырваться на госдорогу № 3 (Nationale 3), то можно будет через пяток минут отвести душу в тихом, сохранившем садики и всяческие прелести Прелестной эпохи (то бишь Бель Эпок) городке Ле-Ренси (le Raincy). Впрочем, еще и до того, как добраться до Ренси, русский путешественник, читая придорожные надписи, непременно вспомнит о победе русского оружия в Пантене, а может, и сделает («по силе возможности») остановочку в городке Бонди (Bondy) – y того единственного строения на авеню Генерала Гальени (дом № 9), что уцелело от былого замка Бонди. Потому что такие названия, как Пантен и замок Бонди, «не пустой звук для русского уха» (как выразился однажды о своем собственном имени один покойный писатель, Царствие ему Небесное). Между Пантеном и Роменвилем после упорных боев русские войска под водительством графа Барклая де Толли одержали 30 марта 1814 года решительную победу над французами, за что граф был возведен Его Величеством императором Александром I в звание фельдмаршала. Что же до самого наступления на Париж, то оно было предпринято после военного совета, имевшего место 29 марта 1814 года в замке Бонди, куда в тот же день прибыл русский император Александр I и где разместился штаб союзников. В военном совете приняли участие прусский король и военно-политические деятели вроде Шварценберга, Блюхера, Барклая де Толли и графа Нессельроде. Вот как рассказывал (если верить запискам отставной голландской королевы Гортензии) об этом совещании сам русский император в интимной беседе с этой бывшей падчерицей Наполеона:

«У ворот Парижа все генералы сошлись во мнении, что не следует делать попытки взять столицу. Боеприпасов у нас оставалось едва на сутки, потому что император Наполеон заставил нас изменить путь и отрезал нас от обозов. Если бы Париж продержался сутки, мы, может, потерпели бы поражение. Я в единственном числе, один против всех, выступал за наступление. В полном смятении я удалился к себе после совещания…

Я горячо молил Бога, я уверовал, в моей душе больше не было сомнений в успехе».

На рассвете 31 марта в замок Бонди прибыла, чтобы объявить о сдаче города, делегация парижского муниципалитета. Делегацию препроводили в императорские апартаменты на втором этаже, и, если верить мемуарам парижского префекта Этьена Пакье, делегаты услышали от русского императора следующее:

«Так что, господа, передайте парижанам, что я не врагом вхожу в стены их города, а почитаю их только что за друзей: однако скажите им также, что один-единственный есть у меня враг во Франции и с ним я не примирюсь».

Речь, как понимаете, шла о вероломном Наполеоне I.

Вскоре русский император подтвердил эту свою решимость, потому что не успела муниципальная делегация покинуть замок, как туда прибыл маршал Коленкур с мирными предложениями Наполеона, но этот гордый аристократ не был принят русским императором. Напротив, ему объявили, что союзные войска вступают в Париж и тем празднуют победу над врагом.

В восемь утра русские и австрийцы выступили в направлении Парижа. Возглавлял войска русский император, ехавший верхом на сером жеребце, подаренном ему Наполеоном. По дороге к союзникам присоединились прусский король и его гвардия. А в это время толпы парижан собрались уже у городских ворот Сен-Мартен и дальше по бульварам – до самой Вандомской площади, столь часто в эти бурные годы менявшей как название свое, так и увенчание знаменитой Вандомской колонны (в тот момент на вершине ее гордо красовался Наполеон Бонапарт), и дальше – вдоль всех Елисейских Полей… Хотя большинство русских мемуаристов свидетельствуют о заведомо праздничном настроении и победителей и побежденных, ни та ни другая сторона не могла представить себе, в какой ликующий праздник превратится для русских и для парижан этот день 31 марта, один из великолепных дней русской истории.

Что до исторического замка Бонди, то он был разрушен сравнительно недавно, в 1848-м, после того как городок стал стремительно расти в связи с открытием (в 1827 году) судоходства по каналу Урк. Зато нынче можно воспользоваться этой новинкой (то бишь каналом) для успокаивающего нервы неспешного путешествия с северо-восточной окраины Парижа аж до самого что ни на есть Шато-Тьери. Лес Бонди от этой пригородной застройки пострадал сильно. К 1859 году его чуть не весь поделили на участки, и теперь напоминают о нем лишь построенные в 1780 году для герцога Орлеанского Лесные павильоны из местного камня, обозначавшие въезд на территорию замка Ренси. Из прочих достопримечательностей – в сравнительно нестарой церкви Сен-Пьер в Бонди сохранился XVI века (1556 года) надгробный камень Онорин де Бовэ.

Сам городок Ренси, что лежит к югу от госдороги № 3, известен чуть не с начала XII века, когда там поселились бенедиктинские монахи из Шартра. В XVII веке земли эти приобрел королевский финансовый секретарь, который поручил здесь постройку замка архитектору Ле Во (тому самому Le Vau, что застроил в Париже остров Сен-Луи), украшение его поручил Ле Брену (Le Brun), а разбивку сада – самому Ле Нотру (Le N?tre). Увы, от замка ничего не осталось, а сад в середине XIX века был разбит на участки, на которых теперь можно увидеть все разновидности частных вилл, какие только были в моде за последние полтора столетия. Но все ж виллы не хрущобы, да и стоят они на зеленых бульварах и аллеях. Так что он симпатичный, в общем-то, городок Ренси. Ну а для тех, кого влечет современная архитектура, городок этот и вовсе находка, ибо здешняя церковь Богоматери (Notre-Dame) – первая в мире железобетонная церковь. Спроектировал ее в 1922–1923 годах (и, как считают знатоки, весьма удачно спроектировал) знаменитый французский архитектор Огюст Пере (он же строил Театр Елисейских Полей в Париже и башню в Амьене), заставивший серьезных специалистов говорить о рождении «бетонной эстетики». Церковь украшают витражи Мориса Дени.

Морис Дени (знаменитый теоретик и пророк школы «наби») создал, в частности, и фреску на тему «Битва на Марне», воспроизводящую эпизод Первой мировой войны (разговора о битве на Марне нам, конечно, не избежать), когда все такси долины Марны (это было 7 сентября 1914 года) съехались на площадь Мэрии в городке Ганьи (Gagny). Название городка Ганьи (ныне, впрочем, разросшегося до изрядных размеров, как большинство пригородных городков под Парижем) часто встречается в письмах русских писателей-эмигрантов, ибо здесь долгое время существовал Русский старческий дом. Это в него мечтал перебраться с опостылевшего юга Георгий Иванов. Это в нем вдова Иванова Ирина Одоевцева нашла себе (на девятом десятке лет) нового мужа. Это здесь умер (тоже на исходе девятого десятка лет) друг Одоевцевой, эмигрантский поэт и критик Юрий Терапиано. Он и похоронен на здешнем кладбище.

Известный Русский старческий дом существовал также неподалеку от Ганьи в старинном городе Шеле (Chelles), где на правом берегу Марны люди селились еще с доисторических времен. Здесь была найдена первобытная стоянка (так называемое «Сарацинское стойбище»), которую один из французских ученых относит к раннему палеолиту, предлагая назвать этот промежуток каменного века «шельской эпохой». В Меровингскую эпоху существовала здесь королевская вилла, на которой в 584 году был убит король Шильперик I (намекают в этой связи на некие козни королевы Фредегонды). Вдова Хлодвига II основала здесь в 660 году знаменитое аббатство, в котором она и кончила свои дни. Ни от виллы, ни от аббатства не осталось и следа (есть здесь лишь некая колонна XIII века, зато доподлинно известно, что боковые приделы собора Парижской Богоматери строил (в 1250–1270 годах) здешний уроженец Жан из Шеля. К тому же и в местной церкви сохранилось немало архитектурных элементов поздних времен аббатства (от XIII и XV веков).

Среди художников, которых судьба занесла в Шель в недобром XX веке, было немало русских (обитателей Русского старческого дома). Жила здесь до самого 1971 года художница Ольга Михайловна Бернацкая, уроженка Киева, дочь профессора, который стал позднее министром финансов во Временном правительстве, а еще позднее – у Деникина и Врангеля. Семья состояла в родстве с А.Н. Бенуа и П.Б. Струве. В юности Ольга Бернацкая училась в Петербурге на историко-филологическом факультете, с 1920 года занималась в парижской Академии Граншомьер, в парижской мастерской Григорьева, Яковлева и Шухаева, потом жила во Флоренции, а с 1930 до 1935 года – в Марокко. Уже были у нее персональные выставки, она привезла множество работ из Марокко, знала и любила эту чудную страну, но в начале 40-х годов из-за ревматизма рук перестала работать, а жить еще оставалось долго. Дружила она с Андреем Ланским, с Юлией Рейтлингер, с семьей Деникиных, с поэтом Альфонсом Метерье, большим знатоком Марокко. Ну а жила в Шеле…

В том же Русском старческом доме жил (до 1955 года) живописец, график и сценограф Николай Калмаков. Родился он в Нерви – сын итальянки и русского генерала, окончил юридический факультет в Петербурге, потом уехал в Италию, где изучал живопись и анатомию, писал мистические картины, увлекался оккультными науками, эротической (фаллической) символикой, оформлял спектакль Н. Евреинова по Уайльду (оформление оказалось для 1908 года «непристойным»), много занимался книжной графикой. В Париже художник обосновался в 1924 году, дружил с С.П. Ивановым, а в 1941 году неосторожно женился на женщине, которая, завладев всеми его картинами, сдала его самого в старческий дом, где он и прожил восемь лет. Но вот лет через десять после того, как Калмакова похоронили в Шеле, коллекционеры открыли целые залежи его картин на блошином рынке и устроили выставку в Париже и Лондоне. О нем был снят фильм «Ангел бездны». Так же назвали через тридцать лет после смерти художника ретроспективную выставку его картин в Париже…

В Шеле был похоронен в 1982 году рядом с первой женой писатель Яков Горбов. Его вторая жена, поэтесса Ирина Одоевцева, рассказала о своей жизни в старческом доме Ганьи в написанных ею в конце жизни мемуарах. Поскольку менять свой стиль (да и характер) ей уже было тогда (на девятом десятке лет) поздно, мемуары были написаны в том же, прославившем Одоевцеву в эмиграции стиле «розового» великосветского романа, способного и нынче растрогать одних и позабавить других. Понятно, что и Русский старческий дом в Ганьи превращается у Одоевцевой в некий Дом отдыха, где светская жизнь бьет ключом. Не избегну соблазна процитировать несколько отрывков из этих знаменитых мемуаров:

«Я только что прибыла в Париж, просидев всю ночь в вагоне, и теперь в такси въезжаю в сад Дома отдыха Ганьи.

Я выхожу из такси и быстро вхожу в подъезд. Из окон дома на меня смотрят какие-то старухи с явным любопытством. Значит, они знают, что я должна приехать, и ждут меня.

Да, здесь меня действительно ждут. Сам тогдашний директор Новиков идет со мной в мою комнату на первом этаже. Я вздрагиваю. Комната совсем маленькая, да еще на север… Я чувствую себя мышью, попавшей в мышеловку… Жизнь моя кончена. Меня прежней нет. Я умерла там, на юге». (Напомню, что на юге, в «проклятом Йере», был тоже старческий дом, в котором умер предыдущий муж Одоевцевой Георгий Иванов. – Б.Н.)… Мне казалось, когда я въезжала в сад, окружающий Дом Ганьи, что я вижу над воротами черную надпись «Оставь надежду всяк сюда входящий»… что жизнь моя безнадежно кончилась.

Но я ошиблась, как уже не раз ошибалась, совершенно лишенная дара предвидения и предчувствия.

Нет, в тот день я никак не могла предвидеть… что мне еще предстоит «вписать новую главу в книгу жизни и стихов».

…я не поверила бы, что снова смогу улыбаться и превращать будни в праздник… Но в Ганьи нам жилось хорошо и даже празднично».

Жизнь Одоевцевой стала сплошным праздником благодаря дружбе с поэтом Терапиано. «Стихи он пишет с необычайной легкостью в необычайном количестве», – сообщает Одоевцева. Сама Одоевцева, которая думала «уйти из литературы», меняет свои планы и даже «становится журналисткой». («Я вела переговоры с Гукасовым о своем вступлении в журнал «Возрождение» в роли «эминанс гриз»… Для Гукасова я была настоящей находкой, идеальной сотрудницей. Во-первых, я не требовала вознаграждения (а надо сказать, что Гукасов был сказочно скуп), во-вторых, я знала английский язык, что в его глазах почему-то было большим плюсом. Из этого предприятия, однако, ничего не вышло».)

Как видите, чтоб писать смешную прозу, не обязательно обладать чувством юмора, так что снова предоставим слово мемуаристке:

«После смерти Георгия Иванова я решила распроститься с литературой раз и навсегда. Решение мое, как мне тогда казалось, было непоколебимым и вызывалось следующими обстоятельствами: в литературных кругах стали распространяться слухи, что после смерти Иванова мне придется уйти из литературы, так как писать я не умею, и все романы и стихи за меня писали сначала Гумилев, а потом Георгий Иванов. И я решила действительно замолчать…»

Но Одоевцева, как видите, не замолчала. Она даже не ушла из «литературных кругов». Она читала стихи на посиделках у будущего богатого коллекционера Р. Гера и в прочих местах, а ближе к восьмидесятилетию (истинный возраст женщины всегда тайна) в Одоевцеву влюбился новый обитатель старческого дома в Ганьи Яков Горбов, больная жена которого жила в старческом доме в Шеле:

«В конце концов Горбов мне сделал предложение быть его женой. Мысль эта была, конечно, неосуществима; так как жена его была жива и, кроме того, умственно ненормальна, что по существующему закону исключает возможность нового брака, а я, со своей стороны, о браке с Горбовым не помышляла и ответила ему, что если выйду замуж, то только за миллиардера, чтобы пользоваться всеми земными благами… «Тогда мне остается только одно – выброситься из окна», – сказал Горбов, но в душе, как видно, надежды не терял…

…Вскоре умерла его жена… Горбов мне сказал: «Я могу перенести эту потерю оттого, что теперь нет препятствий, чтобы вы стали моей женой. Я буду горд, если вы согласитесь носить мое имя». Мне это показалось совершенно невероятным. Мое имя (точнее, псевдоним. – Б.Н.) было связано с именем Георгия Иванова и всем тем, что неотделимо от него…

Брак состоялся 24 марта 1978 года… Писателя Горбова я не смогла вернуть к творческой жизни. Его физическое состояние, как видно, здесь сыграло свою роль. Характеры наши были совершенно противоположны. Яков Николаевич любил тишину, уединение, семейный уют – все то, что наводило на меня нестерпимую скуку. Я, наоборот, любила всегда быть окруженной людьми… Я тащила Горбова с собой… В сентябре 1982 года Я.Н. Горбов скончался. Похоронен на кладбище в Шеле, в одной могиле со своей первой женой».

Благодаря этим вышедшим в России полумиллионным тиражом мемуарам мы и узнаем кое-что утешительное о Ганьи и Шеле…


ПАНОРАМА ШЕЛЕ

Но русские воспоминания задержали нас на пути к истинному городу старины, к былой епископской столице и гнезду протестантизма, к столице сыров «бри» – к славному городу Mo, до которого нам уже совсем недалеко. На этом участке пути самое время поговорить о здешнем хлебородном Мюльтийском плато, о стране Мельда, и вспомнить о знаменитой битве на Марне, фронт которой протянулся от Mo до Вердена в ту пору, когда Великой войной начался страшный XX век.

Война 1914–1918 годов была, пожалуй, последней настоящей войной, которую вела Франция (не в одной только песне Жоржа Брассенса можно услышать этому честное подтверждение). Война была долгой, яростной и кровопролитной. Наряду с поражениями в ней были и настоящие победы, в частности, эта вот победа на Марне. В здешних местах французские войска предприняли контрнаступление против немцев (бывших уже в каких-нибудь сорока километрах от Парижа), отбросили их на 80 километров и, хотя не смогли разгромить их тогда окончательно, все же уберегли столицу Франции. Началась изнурительная и кровавая позиционная война, которая длилась три года. Здешняя земля пропитана была кровью и усеяна могилами, которые позднее превратились в солидные монументы в честь былой славы и в память о погибших. Франция потеряла тогда полтора миллиона боеспособных мужчин, ничего подобного этой войне с ней больше никогда не случалось, ибо в начале Второй мировой войны происходило то, что сами французы называли «странной» или «смешной войной» (dr?le de guerre): одни сдавались в плен, другие мирно сотрудничали с оккупантами, столичный Париж с энтузиазмом развлекал немцев, а так называемое Сопротивление (по большей части мифическое), слегка оживившееся перед приходом американцев, даже по официальным данным, не завлекло в свои сети и полпроцента населения. А вот Первая мировая… В каждой французской деревне стоит памятник ее многочисленным погибшим в ту войну сыновьям (на боковой стороне пьедестала обычно лишь две-три фамилии тех, кто умер на принудительных или добровольных работах на чужой территории в 1940–1945 годах, как говорят, «в депортации»). Так вот, окрестности города Mo (Meaux) являют собой истинное поле поминовения жертв Первой мировой войны. Среди множества здешних мемориалов чаще других задерживает внимание путников мемориал в Вильруа, где рядом с боевыми товарищами похоронен поэт Шарль Пеги.

На грустные и несколько даже недоуменные размышления может навести стороннего путешественника американский мемориал на высоком берегу Марны севернее Mo. Две с половиной тысячи американцев, приплывших из своей мирной страны на помощь Франции, полегли здесь, на Марне, во время второй битвы (в 1918 году). Но откуда же, думает опечаленный путник-турист, идет тогда у французов эта стойкая недоброжелательность по отношению к американцам, дважды на протяжении XX века выручавшим Францию в беде и пролившим на ее полях столько молодой крови? Да может, оттуда она и идет – от унижения побежденных и не способных себя защитить самим? От зависти к огромной заокеанской стране (территория которой могла остаться французской, не продай ее великий Наполеон по дешевке)? Или идет она от столь неизбежного во Франции «левого» конформизма, обязывающего бороться с «американским империализмом» (на это предположение наводит и злорадство здешних «левых», вроде литератора Бессона, в связи с сентябрьской нью-йоркской трагедией 2001 года)? Так или иначе, русский путник, далекий от идеалов здешней коммунистической или троцкистской ячейки, наверняка снимет шапку перед монументом погибших американских парней близ знаменитого города Mo…

Что касается замка в городке Вильруа (Villeroy), близ которого среди прочих могил 276-го пехотного полка есть и могила поэта Шарля Пеги, то здешний замок хранит и кое-какие русские воспоминания. В 1859 году огромный этот замок снимали для своей дочери и внучки родители княгини Надежды Нарышкиной. Надежда Нарышкина (по отцу Кнорринг, мать же ее происходила из старинного русского рода Беклешовых) жила в этом замке со своим французским возлюбленным, писателем Александром Дюма-сыном. В 1860 году у Надежды и Дюма-сына родилась их старшая дочь (в семье ее звали Колетт). Поскольку Надежда состояла в ту пору в браке с князем Нарышкиным, новая дочка появилась на свет незаконнорожденной и была записана под чужим именем в отличие от своей старшей сестры Ольги. Была, впрочем, к тому времени у молодой Надежды Нарышкиной и еще одна внебрачная дочь, плод ее связи с молодым аристократом, будущим прославленным русским драматургом Александром Сухово-Кобылиным. Может, этот красавец аристократ, увлекавшийся философией Гегеля и прекрасными дамами, и не стал бы славным писателем, если б не попал в кровавую и таинственную историю, в которой, судя по всему, могла быть замешана и Надежда Нарышкина. История эта произошла в конце 1850 года, и в одном из писем живший в то время в Москве писатель Лев Толстой излагал ее так: «Некто Кобылин содержал юную г-жу Симон, которой дал в услужение двух мужчин и одну горничную. Этот Кобылин был раньше в связи с г-жой Нарышкиной, урожденной Кнорринг, женщиной из лучшего московского общества и очень на виду. Кобылин продолжал с нею переписываться, несмотря на связь с г-жой Симон. И вот в одно прекрасное утро г-жу Симон находят убитой, верные улики показывают, что убийцы – ее собственные люди. Это куда ни шло, но при аресте Кобылина полиция нашла письма Нарышкиной с упреками, что он ее бросил, и с угрозами по адресу г-жи Симон. Таким образом, и с другими возбуждающими подозрение причинами, предполагают, что убийцы были направлены Нарышкиной».

Это одна из московских версий убийства, вполне правдоподобная. Ибо будущую мадам Дюма, Надежду Нарышкину, считали дамой вполне «инфернальной», то бишь демонической. Она жестоко ревновала Сухово-Кобылина, и если она была возлюбленной этого красавца еще и до знакомства его в Париже с Луизой Симон-Диманш (но уже при супружестве своем с князем Нарышкиным), то есть в неполные 16 лет, то образ и впрямь рисуется вполне «инфернальный». Но ходили тогда, впрочем, по хлебосольной, добродушной Москве и другие сплетни. Говорили о ревности красавицы француженки, даже описывали убиение француженки наскучившим ее ревностью Сухово-Кобылиным. Рассказывали также о желании Нарышкиной подогреть ревность соперницы. Очевидно, что сплетни шли из разных лагерей. Во всяком случае, сообщаемая Толстым версия о скромной «переписке» Сухово-Кобылина с пылкой Надеждой не выдерживает медицинской критики, ибо в том же 1850 году Надежда в срочном порядке выехала «для поправки» за границу, где разродилась незаконнорожденной дочерью (получившей имя убиенной красавицы Луизы). Не исключено, что скоропалительного отъезда Надежды из Москвы требовали не только компрометирующая ее беременность, но и причастность ее к судебным перипетиям Сухово-Кобылина. Позднее, в старости, живший в изгнании на Французской Ривьере Сухово-Кобылин испросил у русского императора разрешения удочерить Луизу, которая в уже вполне зрелом возрасте вышла замуж за французского графа де Фаллетана (родственника того Фаллетана, за которого ранее вышла дочь Надежды от графа Нарышкина – Ольга) и трогательно пеклась о папаше-изгнаннике. К тому времени Надежда сумела уже удочерить и двух своих незаконнорожденных дочек от писателя Александра Дюма-сына. Сухово-Кобылину пришлось в 50-е годы откупаться от судебного преследования большими деньгами, но, может, он и впрямь был не слишком виноват, потому что необходимость давать взятку окрасила уже первую его комедию, написанную в заключении, истинным сатирическим пафосом. России вся эта история подарила одного из лучших ее драматургов, а Лазурному Берегу Франции – еще одного богатого беженца-литератора. Остается сказать несколько слов о новом возлюбленном Надежды Нарышкиной, живавшем с ней некогда в Вильруа, – о французском драматурге Александре Дюма-сыне.

Сын парижской белошвейки и ее соседа-квартерона Александра Дюма-отца (который в пору рождения сына только начинал писать драмы и служил писцом в конторе герцога Орлеанского) вырос высоким красавцем, и отец (Дюма-отец), столько ценного семени раскидавший по свету напрасно, в конце концов признал его, усыновил и возлюбил, однако унижения и обиды детских лет никогда не умирали в душе сына. Они сделали его писателем-моралистом. Правда, строгие правила морали и обличительный пафос не помешали ему волочиться за парижскими кокотками и замужними дамами (по воле судьбы – русскими, из тех, что, оставив мужей в Петербурге, исцеляли таинственную хандру вполне действенным, и не только в Париже популярным, способом – внебрачной любовью). Однако именно смерть одной очень знаменитой кокотки принесла Дюма-сыну самый его крупный литературный успех. Девица эта делила свою любовь между молодым литератором и мерзкими (но очень богатыми) стариками (среди них был даже один русский посол), тратила деньги без зазрения совести и очень любила камелии (яркая деталь, какие всегда так полезны в литературе). У девицы была чахотка, а образ жизни она вела, как выражаются, нездоровый, и вот однажды, вернувшись с отцом из африканского путешествия, Дюма-сын обнаружил, что девицы этой (ее звали Альфонсин-Мари Дюплесси) уже нет в живых, а остались от нее одни только долги, так что вещички ее распродаются на аукционе. Французы растроганно покупали на нем сувениры этой беспутной, но в конце концов вполне трогательно (поскольку безвременно) завершившейся жизни, и только посетивший распродажу грубый британец Чарльз Диккенс бурчал, что не видит в истории лживой мотовки-шлюхи ничего умилительного. Но Диккенс не был, наверное, таким пылким моралистом, как Дюма-сын, а последний немедленно написал на эту тему роман, имевший, впрочем, весьма умеренный успех. Зато позднее Дюма-сын увидел могилу этой кокотки на Монмартрском кладбище, и ему в голову пришла идея. Не какая-нибудь там религиозно-философская идея, а идея вполне практическая, литературная: он решил переделать свой роман в пьесу. Вот тогда-то к нему и пришел настоящий успех. Кто ж из вас не слышал про «Даму с камелиями», которая прогремела на сценах всего мира? Ко времени написания драмы Дюма-сын, нарушая, как все моралисты, собственные правила морали, завел роман с молодой замужней дамочкой из Петербурга – Лидией Нессельроде (она была урожденная Закревская и резвостью своих дамских затей отомстила всему семейству своего тестя Карла Нессельроде за его нелюбовь к нашему любимому Пушкину). Лидию, вступившую в связь с молодым Дюма, ее муж-дипломат чуть не насильно увез из Парижа домой, но тогда с утешением пришла к писателю-моралисту ее подруга, княгиня Надежда Нарышкина (урожденная Кнорринг). Она была замужем за немолодым князем Нарышкиным и даже имела от него малолетнюю дочь, но так как князь медлил с переходом в лучший мир, то ей приходилось «лечиться» в Париже, где на помощь ей и пришел уже прославившийся писатель-моралист. В ранний период их романа он вполне выразительно описал Надежду в письме к Жорж Санд:

«Что я люблю в ней – это то, что она совершенно женщина, от кончиков ногтей до глубины души… Физически она представляется мне до крайности обольстительной, большое благородство линий, изящество форм. Эта ее душистая кожа, ее тигриные когти, ее длинные рыжие, как у лисы, волосы, эти зеленые глаза цвета морской волны, все это по мне…»

Далее в письме следовал перечень прочих радостей, которые могла предоставить писателю новая постоянная связь:

«Мне доставляет удовольствие перевоспитывать это прекрасное создание, испорченное ее страной, ее образованием и средой, ее кокетством, а главное – праздностью…»

«Я не первый день ее знаю, и наша борьба (ибо между такими натурами, как она и я, идет в полном смысле слова борьба), борьба эта началась уже семь или восемь лет назад, и лишь два года назад мне удалось одолеть ее… Я немало повалялся в пыли в ходе этой борьбы, но я уже встал на ноги, а она, надеюсь, окончательно повергнута навзничь на землю. Ее последняя поездка ее доконала…»

Речь тут идет о поездке в Россию. Замужней Надежде приходилось раз в год возвращаться к живому еще мужу, хотя бы для того, чтоб пополнить свою кассу и взять новое разрешение на вояж «для поправки здоровья» (поддержанное небескорыстным лекарем). Конечно, ей хотелось бы получить развод и устроить свою жизнь во Франции, но так случилось, что младшая ее подружка, Лидия Нессельроде (прежняя любовь Дюма-сына), и здесь ее опередила. Лидия затеяла развод с графом Дмитрием, а любящий папаша Закревский, поддержав ее демарш, вызвал этим неудовольствие императора и лишился высокого поста генерал-губернатора. Так что князь Нарышкин вовсе не хотел из-за бабских причуд навлекать на себя немилость трона. Он пригрозил, что развод лишит старшую дочь ее части наследства. Аргумент был нешуточный. Грозил князь и отобрать дочь. Рассказывают, что напуганная этой угрозой Надежда спала в замке Вильруа (где было много десятков комнат) в одной комнате с дочерью. Сами понимаете, что обстановка в замке была нервная.

Еще не получив развода, Надежда родила Александру Дюма вторую дочь (тоже внебрачную). Неудивительно, что к тому времени, как князь Нарышкин покинул нашу грустную юдоль несовершенных браков и Александр Дюма-сын с Надеждой смогли узаконить свои отношения, нервы княгини были порядком истрепаны, и брак выпал Александру нелегкий: Надежда бешено ревновала его к многочисленным французским поклонницам, а потом и вовсе помутилась умом…

От замка Вильруа рукой подать до уже нами упомянутого выше славного города Mo. События его долгой истории, ее герои и дошедшие до наших дней в сохранности памятники его старины могут задержать нас здесь надолго. Остановившись в старинном центре города, где-нибудь перед кафедральным собором Сент-Этьен, во дворе перед епископским дворцом, перед зданием старого капитула или былого почтового двора, мы припомним лишь самое главное в этой истории, без чего не было бы ни великолепных строений, ни многовековой славы города. Например, вспомним о здешних епископах. С самого IV века Mo был резиденцией епископов, среди которых можно насчитать нескольких вполне незаурядных деятелей. Первым из тех, кто оставил свое имя в памяти французов, был святой Фарон, основавший здесь в 630 году монастырь Святого Креста. В XII веке, при герцогах Шампанских, в Mo, оправившемся уже от норманских нашествий, начинается строительство кафедрального собора Сент-Этьен. В XVI веке вокруг епископа Гийома Брисоне группируются в Mo зачинатели французского протестантизма (Реформации). В 1564 году знаменитые «Четырнадцать» гугенотов были по решению Парижа сожжены живьем на площади Рынка, но протестантские идеи продолжали бродить по закоулкам этой рыночной части Mo (обычно противопоставляемой городу), готовя пожар будущих Религиозных войн. В 1681 году король Людовик XIV ставит во главе епископства в Mo воспитателя наследника (дофина), проведшего при дворе двенадцать лет и написавшего «Беседы о всеобщей истории», видного богослова, писателя, оратора и проповедника Жака Бениня Боссюэ. Это был великий мастер проповедей и надгробных речей (его речи над гробом принца Конде и Генриетты Английской вошли в золотой фонд этого высокоценимого во Франции жанра). Он написал также историю протестантизма и вообще стяжал высокое прозвище «Орел Mo». В 1926 году город Mo, выкупив у государства великолепно сохранившийся (существовавший чуть не с XII века) епископский дворец, устроил там музей Боссюэ – музей искусств и истории. Сам старинный епископский дворец, здание старого капитула и почтовой станции с их готическими залами и подземельями являют собой архитектурные памятники, достойные нашего просвещенного внимания. В не меньшей степени это относится к построенному в XII–XVI веках кафедральному собору Святого Этьена со всеми его вариациями готического стиля – от «примитивной» до «пламенеющей» готики, с великолепными статуями его порталов (увы, немало покореженных мстительными гугенотами), с интерьером, изобилующим произведениями старинного искусства.

Прогулка от паперти собора по улице Сен-Реми, по бульвару Жан-Роз, по улицам Генерала Леклерка и Жан-Кристофа, по улице Сапожников и площади Генриха IV (кстати, именно Mo первым из городов Франции принимал великого короля-беарнца) предоставит ненасытным любителям старинной архитектуры возможность увидеть великолепные дворцы XVII–XVIII веков, такие, как, скажем, Отель де Монкан, построенный в 1749 году архитектором Монвуазеном (в начале XIX века в доме был открыт постоялый двор «Шесть королев», и название его прозрачно намекало на вывеску отеля «Три короля»).

Название идущего вдоль укрепленной стены бульвара Жан-Роз, равно как и фасад одноименного лицея, равно как и надгробный камень Жанны Жан-Роз в часовне кафедрального собора, призваны напомнить тороватым жителям этого города, где целый квартал носит название Рынок (бойкому рынку этому на скрещении торговых дорог уже многие сотни лет), имя местного богача XIV века, более отчетливо, чем многие другие богатые собратья, сознававшего, что богатство обязывает. Обязывает к милосердию, филантропии, меценатству. В 1356 году благотворительный фонд, созданный купцом Жан-Розом, открыл больницу, где были приняты первые 25 молодых слепцов. Десять из них были освобождены от всякой платы за уход и обучение, которые с тщанием осуществляли монахи ордена Святого Августина. Впрочем, месье Жан-Роз был не единственным филантропом в этом процветающем торгово-ремесленном городе, подарившем Франции немало продуктов своего труда. Первым из этих продуктов следует назвать здешний сыр «бри», который на Всемирном венском конгрессе 1820 года был объявлен то ли королем, то ли императором всех сыров. И ныне еще каждые два года в Mo собираются члены Особой академии, присуждающей сырную премию года. Не следует забывать и о здешней особой горчице, которую гурманы считают горчицею всех горчиц или «истинной горчицей».

Продолжая свой путь на восток по той же госдороге № 3, мы можем выехать в десятке километров от Mo к величественным и романтическим развалинам ренессансного замка Монсо (Montceau), лежащим в гуще старинного парка. Замок этот (на развалинах еще более старого, феодального замка) построила в 1547 году великая королева-строительница Екатерина Медичи (супруга Генриха 11). «Добрый король» Генрих IV в 1594 году пожаловал этот замок (вместе с титулом маркизы Монсо) прелестной Габриэль д’Эстре. Ах, какие праздники устраивала здесь Прекрасная Габриэль!

Мария Медичи, выйдя замуж за короля Генриха IV, откупила в 1600 году замок у наследников Габриэль и приказала своему архитектору Саломону де Броссу (тому самому, что строил Большой Люксембургский дворец) произвести в замке посильные улучшения. Зато уж все посильные разрушения произвела здесь Великая Разрушительница – Французская революция (чудом уцелело лишь одно из зданий).

В этой тишине, близ руин, в глубине парка, может прийти на память живший в тогдашних густых лесах отшельник-шотландец, покровитель здешних мест святой Фиакр, которого и во всей Франции почитают как покровителя садовников и цветоводов (занятие это здесь нешуточное, ибо страна утопает в цветущих садах). Святого Фиакра изображают по традиции с садовым инструментом, и день его повсюду отмечают красочными процессиями и богослужениями, в ходе которых благословляют новые фрукты года… Проезжая один за другим цветущие городки Франции, невольно возносит нынешний путник смиренную молитву: да устоит цветущая эта страна и против новых безумцев, задумавших погубить Божий мир, богохульно прикрываясь Его именем…

Неторопливый (и разумный) путник, который не соблазнится на близлежащем развилке удобствами автострады A4 и продолжит свой путь к востоку по все той же госдороге (№ 3), в скором времени увидит на вершине холма, царящего над излучиной речки Пти-Морен, старинный монастырский городок Жуар (Jouarre). И вот здесь неторопливый (и разумный) путешественник будет вознагражден за свою неторопливость не только великолепной панорамой междуречья, которая откроется ему с вершины холма, но и дальнейшей прогулкой по самым старым во Франции монастырским подземельям и самым старым церквам. Подземелья вообще имеют свойство дольше хранить свои тайны и красоты, чем надземные постройки. Те, кому, как мне, посчастливилось пройти всю цепочку крымских подземных городов и монастырей древности от Бахчисарая до Инкермана, никогда не забудут подземного дыхания прохлады и тайны. Жуарские подземные церкви и коридоры обязаны своим рождением старинному бенедиктинскому аббатству VII века. Самый подъем христианства в этой северной части Бри приписывают деятельности святого Коломбана. Аббатство же было основано около 630 года неким Адоном, братом святого Оуэна, архиепископа Руанского. Было здесь два монастыря – мужской и женский, следовавший поначалу уставу святого Коломбана, а затем святого Бенуа (или, точнее, святого Бенедетто из итальянского города Субьяко, расписанные фресками подземелья которого мне довелось посетить в счастливой молодости). Первой аббатисой в Жуар епископ Mo Фарон (позднее, конечно, святой Фарон) назначил Теодешильду (которая в последующих веках прославилась как святая Тшильда). И как водилось по раннему уставу, существовали здесь три церкви: одна – монастырская церковь Богоматери, для монахинь, другая – церковь для монахов, а третья – средневековая, приходская церковь, сохраняющая до сих пор свои подземелья.

Монастырская церковь, заново отстроенная в романскую эпоху, позднее разрушенная и восстановленная вместе с монастырем в XIX веке, сохранила массивную колокольню XII века. В ее уцелевших зданиях монастырь разместил ныне исторический и археологический музеи, а также монастырские ателье искусств.

Большой интерес представляют два подземелья меровингской эпохи. В подземелье святого Павла, вырытом еще в VII веке и восстановленном в XI веке, размещалась некогда церковь и сохранились захоронения основателей монастыря (среди них саркофаг св. Адона и кенотаф св. Озанна). Знатоки отмечают высокие достоинства здешней меровингской архитектуры. Истинным же шедевром жуарской скульптуры считают кенотаф св. Тшильды (конец VII века). В подземелье есть также скульптуры, предвещавшие приход романского стиля.

В подземелье святого Эбрежезиля (имеющем, как и подземелье святого Павла, три нефа) представлено большое разнообразие старинных (как западных, так и восточных) стилей, сочетание элементов меровингского стиля с романским. Знатоки единодушно восхваляют несомненную прелесть подземной приходской церкви, ее часовен, скульптур, надгробий…

Если добавить ко всему этому, что над подземельями, в часовне Святого Мартина, открыт музей района Бри (с его замечательной коллекцией местного зерна, костюмов и кустарных, изделий), можно прийти к выводу, что, заехав по госдороге № 3 в Жуар, мы сделали мудрый выбор.

Между прочим, мне довелось однажды с друзьями из Петербурга ночевать здесь, рядом с монастырским Жуаром, в деревне Ла-Ферте-су-Жуар (Fert?-sous-Jouarre). Там, в зелени огромного парка, в замке де Бондон размещается гостиница. Если вы еще не ночевали в замках, можете остановиться здесь на ночь (это не намного дороже, чем в Петербурге или в придорожном американском мотеле). Помню, как хозяйка замка-гостиницы мадам Бускони с гордостью показывала моим спутникам узоры мраморного пола, приводившие на память Климта, и рассказывала, в каком запустении находился замок до того, как они с мужем купили его и привели в божеский вид. Мы похваливали мебель XVIII века, деревянную резьбу в столовой и картины на стенах. Парк, залитый вечерними лучами солнца, был выше всяких похвал. Впрочем, таких замков-гостиниц немало на Французском Острове…


ЛА ФЕРТЕ-СУ-ЖУАР, ЦЕРКОВЬ

Та же дорога № 3 приведет нас из Жуара в конечный пункт нашего нынешнего путешествия – в небольшой французский город Шато-Тьери (Ch?teau-Thierry), жители которого скромно, но с достоинством называют себя «кастротеодорицианцами». Живописное местоположение города, оцепившего по кругу лесистый холм над Марной, неподалеку от своего знаменитого замка, труды и битвы бурной истории города, наконец, имя великого баснописца, чье рождение и многие годы жизни с этим городом были связаны, думается, дают законное право мирным обитателям прелестного Шато-Тьери носить имя столь гордое, хотя и труднопроизносимое (если буфетчица на пристани скажет вам, что она «кастротеодорицианка», не падайте духом).

Среди историков нет согласия, считать ли сообщение о том, что здешняя крепость была построена еще в 720 году для знаменитого шампанца Тьери IV, достоверным. Однако в том, что в 923 году граф Вермандуа запер в стенах этой крепости Карла Простодушного, историки не сомневаются. Стало быть, уже существовала к тому времени крепость. Графы Шампани расширяли ее и укрепляли в XI и XII веках. Англичане стояли под ее стенами в 1421 году (Жанна д’Арк выгнала отсюда англичан в 1429-м, Карл V сделал то же в 1544 году, герцог Майенский – в 1591-м). Город сильно пострадал в XVII веке во времена Фронды, а в 1814 году Наполеону удалось отбить возле города атаку 50 000 русских и их союзников-пруссаков, которыми командовал сам Блюхер (зато уж год спустя, под Ватерлоо, Блюхер расквитался с Наполеоном). В 1914 году (а потом снова в 1918-м) в город входили немцы. Несмотря на все эти превратности судьбы, в Шато-Тьери целы даже крепостные ворота XIV века, через которые въезжала в город Орлеанская Девственница, целы колокольня и башня Балан XV–XVI веков, цела и восстановлена больница (Отель-Дьё), построенная женой короля Филиппа Красивого Жанной Наваррской в 1304 году, целы часовня XVII века и старые надгробия, целы замечательные старинные дома на Замковой улице, и даже старинный киоск железистой минеральной воды (бесплатной) цел и бывает открыт, – в общем, немало всякой старины уцелело в этом старинном городе. Однако больше всех прочих старинных домов прославил этот город ренессансный (1559 года постройки) дом № 12 на улице Жана де Ла Фонтена, ибо именно в этом доме 8 июля 1621 года родился будущий баснописец Жан де Ла Фонтен – короче говоря, Лафонтен. Этот прекрасный дом, что неподалеку от замка, стоял тогда в окружении других прекрасных домов, и жили в них люди не бедные.

Жан Лафонтен рано потерял мать, недолгое время учился в духовной семинарии, потом женился на хрупкой (четырнадцатилетней) девице, знатная семья которой состояла в родстве с самим Расином. Это, впрочем, не спасло супругов ни от денежных трудностей (усугубленных долгами, оставленными сыну усопшим родителем), ни от развода. Должность смотрителя вод и лесов, приобретенная будущим баснописцем, приносила Лафонтену скудный доход, зато, как считают многие, помогла ему расширить свои знания о французской фауне, что пригодилось его басням, где (согласно добросовестным подсчетам французских наукознавцев) выступают 98 различных животных, которые, как и положено в баснях, ведут себя очень по-людски (что не исключает, конечно, всяческой бесчеловечности). Чтобы существовать прилично, Лафонтен, как и прочие интеллектуалы, должен был искать себе богатых покровителей и меценатов (чем он и занимался с переменным успехом до конца своих дней). Еще и не достигнув тридцатилетнего возраста, он поднес свою навеянную Овидием поэму «Адонис» знаменитому королевскому интенданту Фуке и попал в литературную свиту Фуке (в ней уже состояли Корнель, Мольер, Перро, Скаррон), оживлявшую царственный замок Во-ле-Виконт. Замок слишком царственный для министра. Отчасти поэтому царственный Фуке (а с ним и Лафонтен) были отправлены в отставку. Королевский гнев был страшен. Может, это о нем строки более поздней лафонтеновской басни:

От рыка грозного окружный лес дрожит.Страх обнял всех зверей; все кроется, бежит:Отколь у всех взялися ноги,Как будто бы пришел потоп или пожар!

(Басня-то лафонтеновская, но слог, как вы, наверное, отметили, крыловский, оно и лучше.)

Позднее Лафонтену покровительствовали (в родном Шато-Тьери) герцог Бульонский и его юная супруга Мария-Анна Манчини, племянница Мазарини; еще позднее – вдовствующая герцогиня Орлеанская, потом другие… После смерти герцогини Орлеанской Лафонтен продал здешний дом своему кузену, чтоб расплатиться наконец с отцовскими долгами. Когда ему было уже за пятьдесят, Лафонтен (вместе с Буало и Расином) перешел под покровительство фаворитки короля мадам де Монтеспан, потом под крылышко вдовствующей мадам де Ла Саблиер – ах, жизнь сочинителя трудна, как ему без покровительства сильных?

Лафонтен написал роман, он писал сказки, сочинял фривольные новеллы, либретто для сцены и еще много чего, но по-настоящему прославился он (годам этак к сорока) своими баснями. Французы обожают его басни, несмотря на то что по меньшей мере две басни французских деток заставляют до отвращения заучивать наизусть в школе (что-то вроде басен «Стрекоза и муравей» и «Волк и ягненок»). Над сюжетами своих басен Лафонтен не ломал голову: брал их живьем у давным-давно неживого Эзопа. Специалисты считают, что это никак не принижает заслуг искусного баснописца Лафонтена. В конце концов, сюжеты как собаки, они неизбежно становятся «бродячими». И вообще, сюжетов ведь существует ограниченное количество. Главное – как написано (написано же у Лафонтена лихо). А сюжет что, сюжет не возбраняется позаимствовать. Бывали времена, когда модно было даже указывать, что это вот произведение написано «по мотивам такого-то автора» (как правило, автора экзотически иностранного). Впрочем, бывали люди, которые ни за что не признавались, по чьим «мотивам» и откуда (А.Н. Толстой даже намеком не выдал, откуда взялся его «Золотой ключик»). Потом пришли времена, когда стали честно сообщать, что это, мол, собственно, «перевод», на худой конец, «вольный перевод». Но даже те из французов, кто слышали про Эзопа, вам с убежденностью объяснят, что у Лафонтена это все лучше изложено, чем у Эзопа. Так же как те русские, которые знают, к какому источнику обратился еще полтора столетия спустя сорокалетний И.А. Крылов (живший под крылышком у князя Голицына), утверждают (и, по-моему, вполне справедливо), что у Крылова все лучше, чем у Лафонтена. Так что строгий наш Белинский не позволял даже при самых близких совпадениях русского и французского текстов называть басни Крылова «переводами». «Хотя он и брал содержание некоторых своих басен из Лафонтена, – пишет Белинский, – но переводчиком его назвать нельзя – его исключительно русская натура все перерабатывала в русские формы и все проводила через русский дух». А тонкий знаток и ценитель всего французского А.С. Пушкин еще определеннее выразился о различии народного характера у Лафонтена и у «дедушки Крылова»:

«…Простодушие (na?vet?, bonhomie) есть врожденное свойство французского народа: напротив того, отличительная черта в наших нравах есть какое-то веселое лукавство ума, насмешливость и живописный способ выражаться. Лафонтен и Крылов представители духа обоих народов».

Думаю, что, говоря о простодушии французов, Пушкин имел в виду именно отсутствие того, что у нас считается чувством юмора. Выражаясь менее деликатно, то, что здесь считается юмором, настолько простовато и несмешно, что вполне может сойти за простодушие. Ну слышали ли вы когда-нибудь французский анекдот? Здесь и самим этим словом (французским, без сомнения) называют просто какую-то как бы забавную или не вполне научно достоверную историю. Да в России за неделю появляется больше новых анекдотов, чем во Франции за два столетия. Правда, некоторым из французов все же бывает понятно, почему то или иное может рассмешить в русской побаске (мне довелось встречать таких два или три раза за последние двадцать лет), эти люди даже улыбаются, даже смеются, однако убедительно просят при этом не называть эти русские шутки анекдотами, а придумать какой-нибудь другой термин, скажем хохма. Один засидевшийся в Москве французский корреспондент придумал франко-русское название для русских анекдотов – «благская история» (от французского blague – шутка)… У вас найдутся время и повод поразмыслить над всем этим, гуляя по родительскому дому Лафонтена среди мебели XVII века, среди иллюстраций к навязшим в зубах басням («Ты все пела, это дело…») на стенах музея.

…По признанию знатоков, лучший вид на Шато-Тьери, на долину (а может, и на иные из парадоксов новейшей истории) открывается за городом, с горы Беллё, или от Высоты 204, близ которой американским частям лишь после пятинедельных кровопролитных боев (в июле 1918 года) удалось выбить из их траншей отчаянно сопротивлявшихся немцев. Остатки траншей сохранились в этих мемориальных местах рядом с монументами, часовнями и солдатскими кладбищами. На большом американском кладбище – 2300 могил, а над ним, чуть повыше, – черные кресты немецкого кладбища (еще новые тысячи не за понюшку загубленных жизней). У самой Высоты 204 белеет огромный Франко-американский монумент: шестиметровые фигуры из белого камня, символизирующие Францию и Америку, стоят, взявшись за руки и вселяя в наш мир надежду на вечную дружбу. Что случилось позднее с этой священной дружбой, можно проследить по трудам историков и старым газетам. Союзники освободили Францию вторично в 1945 году, изгнали оккупантов из их курортного парижского пристанища и даже из Эльзаса. Сталину не удались тогда планы захвата Западной Европы (пришлось довольствоваться Восточной). Не удалась ему и попытка захватить власть во Франции с помощью послушной компартии, Коминформа, щедрых денежных вливаний и коммунистических профсоюзов в 1947–1948 годах. Зато ему, бесспорно, удались разведывательно-пропагандистские операции «холодной войны», «борьбы с империализмом», «борьбы за мир» и «борьбы против плана Маршалла» (каковой план не последнюю роль сыграл в чудесах послевоенного возрождения Западной Европы). Удался Сталину и левый «идеологический террор» во Франции. Понятно, что не одна компартия, но и генерал де Голль преследовал при этом свои цели, внедряя во Франции послевоенные мифы о роли левого Сопротивления и американских планах мирового господства. Пропаганда эта (подпитанная разведкой) нашла благодатную почву в душе воинов, вернувшихся из плена в супружеские постели, согретые оккупантами, в душе гордых французских патриотов, упустивших пресловутое «мировое первенство» и в экономике и культуре (даже в распространении великого «международного языка»). В результате левая Франция до сих пор мучительно избавляется от сталинизма и маоизма, не теряя тайных надежд на идеи провинциального террориста Троцкого. При этом широкая публика дружно ходит на американские фильмы и жует гамбургеры, а издатели переводят американские детективы, чтоб было что почитать перед сном. А все же левая пресса не без злорадства печатает портреты восточных фанатиков-фундаменталистов и красавцев террористов, в одночасье уничтоживших в ненавистном Нью-Йорке больше живых душ, чем все нацистские налеты на все французские города за все годы Второй мировой войны…

Так что гигантские каменные фигуры близ Шато-Тьери, все так же взявшись за руки, довольно безнадежно смотрят вниз, на несказанную красоту долины, на политые кровью берега Марны…

Оглавление книги


Генерация: 0.550. Запросов К БД/Cache: 1 / 0
поделиться
Вверх Вниз