Книга: На все четыре стороны
Возвращение на родину
Возвращение на родину
Шотландия, май 1999 года
«Вот и конец старой доброй Шотландии», – заметил шотландский лорд-канцлер граф Сифилд в 1707 году, когда местный парламент проголосовал за самороспуск. Эта фраза стала крылатой, а сам граф навсегда потерял крылья как исторический деятель.
Суммы, которые Англия потратила на взятки ради принятия этого решения, сейчас кажутся смехотворными. Провост[64] Уигтауна положил в карман сто фунтов, лорд Банфф продал свою страну за щедрое вознаграждение в 11 фунтов 2 шиллинга. Пожалуй, еще постыднее то, что многие политики не потрудились даже прийти на голосование. В общем, как бы к этому ни относиться, последний шотландский парламент был распущен, а страна вместе со всеми ее горами, озерами и лох-несским чудищем отдана соседям без единого выстрела.
Чаще всего за независимость борются народы, объединенные общими предками, языком, религией и территорией с четко определенными границами. Из всего этого у Шотландии нет ничего. Вопрос, где именно находится Шотландия, вызывал трудности у всех, начиная с римлян, которые построили вторую стену, потому что промахнулись с первой (кстати, это были Адриан и Антонин, чьи имена я с гордостью ношу). Бо?льшая часть Северной Англии до самого Йоркшира была спорной территорией, остров Мэн был шотландским, но куски Галлоуэя – английскими, а северо-запад с островами принадлежал викингам. Западные острова и часть основной земли были ирландскими.
Никто не знает, что за люди населяли Шотландию изначально; с относительной уверенностью можно сказать только, что им было мокро и холодно. Их, как любят выражаться антропологи, «поглотили» пикты – кельтские племена, которые, возможно, перебрались сюда из Испании (хотя никому не ведомо зачем). О пиктах известно немногим больше, чем об их предшественниках, – мы даже не знаем, как они называли себя сами. Пиктами, то есть раскрашенными людьми, их назвал Тацит. Что значит раскрашенные – татуированные или размалеванные на манер Квентина Криспа[65], опять же никто не знает. Словом, если вы ищете археологическую тему для изучения, пикты будут хорошим выбором: по ним может считаться экспертом любой бородач в красной ветровке. Они обитали в каком-то загадочном краю, называемом Альбой.
Скотты прибыли с севера Ирландии и жили на западном побережье в королевстве Далриада. Они поглотили пиктов, а позже Кромвель выгнал их обратно в Ирландию, где они превратились в чужеземцев (то есть британцев). В промежутке произошло множество вторжений древних скандинавов и англо-норманнов (разумеется, норманнов тоже можно считать скандинавами) разной степени жестокости и с разным уровнем итоговой ассимиляции. Роберт Брюс[66] был скорее норманном, чем скоттом, а Уильям Уоллес[67], как свидетельствует его фамилия, вышел из валлийцев (которые также претендуют на звание первых англичан). В общем, надеюсь, что теперь вам все ясно.
Местные националисты обходят вопрос о том, кого можно считать настоящим шотландцем[68], заявляя, что таковым имеет право называться любой житель Шотландии. Конечно, за исключением тех, кто присвоил себе изрядный ее кусок, поскольку владельцы крупных поместий считаются иноземными захватчиками. Разобраться с потомками скоттов – задачка потруднее. Во всем мире их около девяноста миллионов. Количество одних только Мак-Доналдов в Новом Свете превышает численность всего населения Шотландии; правда, Тревор Мак-Доналд[69] и Наоми Кэмпбелл явно не собираются подавать документы на гражданство.
Давным-давно Шотландию населяли анимисты и пантеисты; примерно так же дело обстоит и сейчас. Но ирландцы привезли Колумбу[70], который успел обратить пиктов (до их поглощения) в кельтский католицизм. Последний, в свою очередь, был поглощен римским католицизмом. Затем полстраны подписали Ковенант[71] и сделались пресвитерианами, то бишь протестантами.
Что же до языка, то невероятно убогий гэльский (на фоне его словарного запаса даже газета Sun кажется кладезем цветистой лексики) никогда не был национальным языком Шотландии, ибо на нем разговаривали ирландцы. Пожалуй, ближе всего к национальному подошел гибридный язык лалланс – диалект южной части Шотландии, на котором писал свои стихи Бернс. Это самый живой, выразительный, меткий и забавный язык в мире.
Наверное, легче всего узнать шотландца по выговору, но и это скорее классовое отличие. Шотландцы из высших слоев общества стараются говорить как англичане, а коренных абердинцев вообще не в состоянии понять ни один нормальный человек.
Таким образом, проще определить шотландцев, что называется, от противного. Шотландцы не англичане. На протяжении большей части своей истории страна держалась как целое лишь на глубоких внутренних противоречиях и конфликтах – не только на противостоянии северного нагорья с южной низменностью и романтическом межклановом соперничестве, но и на непримиримых разногласиях между востоком и западом, католиками и протестантами, викингами-либералами (эти слова не совместимы нигде, кроме как в Шотландии) и коммунистами центрального пояса. Ну и, разумеется, между «Рейнджерс» и «Селтик»[72].
Шотландцев не объединяла даже власть общего короля. До принятия «Акта об унии» мало кто из них умирал в своей постели. Флага у них два – андреевский крест и лев на задних лапах, а государственного гимна нет вовсе.
Правда, у шотландцев есть общая история – или скорее ходячая мифология, вокруг которой ведутся жаркие споры. На долю Шотландии выпало гораздо больше ярких особенностей, чем полагалось бы по рангу скромной стране из пяти миллионов человек, запихнутой в дальний конец европейского мешка, и почти все эти особенности были сфабрикованы в девятнадцатом веке. Тартан изобрели два сноба-поляка, Собиески-Стюарты. Благородных горцев и их замки выдумал немец – принц Альбрехт. Кланы и горскую одежду сочинил сэр Вальтер Скотт для другого немца, короля Георга. Виски делается в бочках из-под хереса, и напиток этот ирландский; он никогда не был национальным шотландским, каковым можно считать бренди.
Шотландскую военную доблесть придумали англичане после того, как они всыпали нам в очередной раз: им просто нужны были шотландцы для участия в их колониальных войнах. Оссиан, шотландский Гомер, – тоже фальшивка. Шотландская скупость – изобретение шотландца, а именно комика Гарри Лодера; до него под выражением «шотландское гостеприимство» повсеместно подразумевалась исключительная щедрость. Волынки происходят из Азии, а хаггис – из овцы.
Но, как ни крути, нельзя спорить против очевидного: на свете есть место, называемое Шотландией, и люди, которые считают себя шотландцами. И если под этим не кроется ничего реального, если это основано по большей части на фантазиях – что с того? Возможно (и это как раз в духе современного мироустройства), что Шотландия – первая виртуальная страна, своеобразное чат-пространство, где люди могут обмениваться выдумками и красивыми мечтами и хвастать друг перед дружкой.
Прямой и грубый ответ на вопрос, зачем Шотландия проголосовала за свое поглощение в 1707 году, таков: она была полным банкротом. Единственная константа шотландской истории – нехватка средств. Англия располагала деньгами и торговлей, но ей явно недоставало блеска и воображения. Шотландия имела мифы, легенды и раскрашенных людей; в обмен на звонкую монету она дала сассенахам[73] романтику. И кто осмелится сказать, что сделка была нечестной?
Место, отведенное под здание нового шотландского парламента, выглядит так, словно туда угодила бомба, что с учетом всех нынешних обстоятельств было бы вполне логично. Покуда его не закончат, то есть до 2002 года, дважды рожденным парламентариям придется заседать в зале собраний Церкви Шотландии, под холодным, осуждающим взором Джона Нокса[74]. Из-за него в новом парламенте будет царить сухой закон – утолять жажду придется только безалкогольными напитками, и даже в обеденный перерыв никто не сможет пропустить глоточек.
Я приехал в Эдинбург, чтобы написать репортаж о столице, которой не терпится взвалить на себя бремя новой демократической ответственности. Я ожидал увидеть политически искушенный, образованный город, где на каждом перекрестке и в каждом баре идут оживленные споры о грядущем самоуправлении. Я рассчитывал понаблюдать за народом, который ждет не дождется, когда же ему позволят встать с колен и станцевать конституционную джигу после стольких лет, проведенных с протянутой рукой.
Наивные надежды! Ничего подобного нет и в помине. Старый Курилка[75] не может собраться с силами даже настолько, чтобы продемонстрировать свое равнодушие к скорым выборам. Нет ни лозунгов, ни плакатов, ни фургонов с громкоговорителями. Членов церковного совета, и тех выбирают с бо?льшим энтузиазмом. Такое глубочайшее всеобщее безразличие – нечто исключительное даже по меркам шотландской столицы, которая никогда не отличалась повышенной эмоциональностью. От него прямо мурашки бегут по коже.
В эдинбургской штаб-квартире Шотландской национальной партии, сидя под текстом Арбротской декларации[76], Марго Мак-Доналд[77] отвечает на вопросы трехсот корреспондентов. Разговор заходит о частном финансировании Королевской больницы, и Марго пытается добыть огонь путем трения друг о друга двух разочарованных членов «Унисона»[78]. Эта тема не поможет ей набрать лишние голоса, что хорошо понимают все присутствующие. Где пылкая риторика в духе «Храброго сердца»[79], благодаря которой гордые люди ринутся к избирательным урнам с кличем «Даешь свободу!»?
Сама Мак-Доналд – азартная леди, смахивающая на каледонскую[80] Мо Моулэм[81]. Только такие женщины и могут разбудить в потомках кельтов крепко заснувший патриотизм. Не разочарована ли она тем, как вяло началась эта кампания? Где громкие речи, исторический размах, манящие горизонты? Вот уже пятьдесят лет ШНП безжалостно вливает в уши электората свои романтические пиброхи[82]. Но теперь, когда страну отделяют от самостоятельности всего лишь одни выборы да референдум, партия вдруг принялась рассуждать о какой-то ерунде – новых монетках и операциях на бедре.
«Нет-нет, вы не правы», – возражает Марго. Скучная кампания говорит о том, что впереди серьезные, взрослые выборы, затеянные ради решения насущных проблем, – и больница, конечно, тоже важна. (Ну да, согласен. Я ведь там родился.)
«Мы должны перестать думать как большая страна и научиться думать как маленькая», – выразительно заявляет она. Квартет партийцев дружно подпевает своему лидеру: «Десять миллионов ног – хорошо, сто миллионов – плохо!»[83]. Потом она портит все впечатление, добавляя: «Главным вопросом на этих выборах будет война».
Война? «Именно». Пардон, но если вы упраздните Унию и выйдете из НАТО, кого будет волновать, что Шотландия думает о Косово, да и обо всем прочем? Какого размера окажется шотландский воздушный флот?
«Мы станем похожи скорее на Данию, или Швецию, или Финляндию. Смотрите, как хорошо живут финны. А ирландцы? Взгляните на Ирландию!» Так, значит, это наш новый идеал? Финляндия, страна бородатых пьяниц, или Ирландия, которая торгует Европой, как нищий разносчик газет своим товаром (я уж не говорю о том, как любят уклоняться от налогов ее вышедшие в тираж рок-звезды). Зачем Шотландии подражать этим убогим государствам? Почему она не может пойти своим путем – шотландским?
Устав от политики, я отправляюсь на поиски килта. Мне хочется, чтобы у меня дома был килт. Разумеется, я его никогда не надену, но это вещь из того же разряда, что огнетушитель или крестовая отвертка: мне просто приятно сознавать, что они у меня есть.
Покупать килт – отличное развлечение. Никто не спросит у вас, какую фамилию носили ваши предки и откуда вы родом, если вы придете покупать, скажем, фуфайку гернси[84], и не поинтересуется, умеете ли вы бросать лассо, если вы захотите приобрести пару ковбойских сапог.
Продавщица в Kinloch Anderson[85] говорит, что вокруг их продукции разгорелась настоящая война. Несмотря на презрение, которое выказывает к этим нарядам ШНП, шотландцы скупают их целыми гардеробами. Каледонская гордость идет в атаку без штанов.
Молодой дизайнер из килт-ателье на Королевской миле делает современные килты для поколения клубных гуляк (хотя в Эдинбурге нет клубов, достойных упоминания). Вы можете, если найдет такой стих, облачиться в пластиковый прозрачный килт, который снимет все вопросы о том, какое белье вы предпочитаете. Еще можно выбрать камуфляжную расцветку или, к примеру, деним.
С тревогой озираясь по сторонам, мой собеседник извлекает из запертого чуланчика самое провокационно-оскорбительное из всех платьев на свете. Я едва верю своим глазам. О ужас – килт, целиком сшитый из «Юнион Джеков»! Если уж это не подстегнет Эдинбург в его борьбе за самостоятельность, значит, он скорее мертв, чем жив.
Я напяливаю на себя этот кошмарный предмет туалета и встаю перед замком на Эспланаде. После того как третья американская женушка просит разрешения со мной сфотографироваться, я начинаю балансировать на грани нервного срыва. Потом ко мне подкатывает какой-то придурок в меховой куртке – видимо, служитель – и говорит, чтобы я убрался.
«Дело не во мне, поймите, сэр. Они на вас смотрят. – Он зловеще кивает на амбразуры в гранитной стене. – Вам придется уйти».
Похоже, что на свете есть вещи, которые даже здесь, в сердце города разума под охраной крепости, просто-напросто чересчур опасны – которые хуже свободы самовыражения, свободы прессы и даже свободы туризма, – и килт из «Юнион Джеков» принадлежит к их числу.
И вот я снова на тропе выборов вместе с доктором Иэном Маки, подающим надежды кандидатом ШНП от Центрального избирательного округа Эдинбурга, симпатичным терапевтом, искренним сторонником независимости и политическим девственником: для него это первая предвыборная кампания. Видно, что он новичок, поскольку обход квартир в агитационных целях он начинает с нижнего этажа. Старые волки знают, что лучше подняться на лифте наверх, а потом постепенно спускаться на своих двоих. Но в нем есть еще что-то необычное. Я не могу определить его акцент. Потом меня осеняет. Он говорит в точности как я! Передо мной редчайший мифический зверь – шотландский националист-англичанин.
Мы бродим по муниципальным домам поблизости от ямы в земле, будущей базы парламента, по дороге очищая почтовые ящики от листовок Шотландской социалистической партии («Легализуем марихуану сегодня!» – глюк по обкурке, ребята!). Я вежливо замечаю, что наши действия, вероятно, противозаконны. Он ухмыляется. Нет сомнений, что это самый радикальный политический демарш за всю его добропорядочную жизнь.
Эти дома – самые старые муниципальные постройки в Эдинбурге, и хотя они откровенно, вызывающе безобразны, они также чисты и опрятны, и в лифте пахнет лифтом. Несмотря на то что Эдинбург изо всех сил тщится выглядеть по-настоящему современным, передовым городом, его мидлотианское[86] сердце к этому не лежит. Оно противится урбанистическому гниению городского организма. Пусть Лит[87] превращен в подобие Годалминга[88] на море, пусть отцы города уснастили его самыми отвратительными образчиками казенной архитектуры по сю сторону Варшавского договора, но все это лишь оттеняет ошеломляющую красоту шотландской столицы.
Определенно, получить «На игле»[89] в качестве туристической брошюры было редкой удачей. Теперь японские туристы могут совершать прогулки «по уэлшевским местам» и наблюдать, как торчки стоят в очереди за своим традиционным метадоном у аптеки на Королевской миле, – она расположена прямо напротив Музея детства, и в этом, согласитесь, есть что-то символическое. И все же Эдинбург остается самым совершенным городом Европы. Окруженный холмами Брейд-Хиллз и скалами Солсбери, водами Лита и огромным вулканическим утесом, на котором стоит замок, он поистине выглядит как творение ангельских, а не человеческих рук. Естественно, в согласии со старой доброй традицией это означает, что его всегда ненавидели и презирали обитатели всей остальной Шотландии.
Эдинбург – наименее шотландское место в стране. Морнингсайдский[90] акцент звучит весьма любопытно, как если бы шведы пытались выдать себя за уроженцев Суррея. Благодаря своему остаточному снобизму и демонстративной честности Эдинбург всегда казался раздражающе южным, а не патриотически северным. Кроме того, на его улицах с ганноверскими названиями, где так много адвокатов, судей и социальных работников, очень трудно найти приют махровому национализму.
Последний всегда был скорее достоянием Глазго с его допотопным юнионизмом, троцкистскими лекциями и застарелой межплеменной враждой. Но один мой приятель из Глазго говорит, что они там еще меньше интересуются выборами. «Мы же за сорок миль от Эдинбурга. Нам плевать на эти игры властных кругов, на наших политиков с их дежурными улыбками. Все они одним миром мазаны».
И правда, Эдинбург – маленький инцестуальный городок, где все, кто хоть что-нибудь значит, тесно прилегают друг к дружке, точно складки на килте, образуя единый, однородный узор. Если вы сами вплетены в местную ткань, она видится вам как эффективное сообщество толковых людей, которые умеют добиваться нужных результатов. Если же вы смотрите на нее со стороны, она может казаться вам косным олигархическим союзом ханжей-карьеристов.
Как бы я ни старался относиться к Эдинбургу беспристрастно, мне это не под силу. Моя привязанность к нему держится не только на том, что когда-то меня, орущего младенца, вынесли из здешней больницы. Мои корни здесь. Это моя родина, если она вообще у меня есть, и я искренне и горячо люблю ее. Если вопреки здравому смыслу эта страна все-таки добьется независимости, я первый подам заявление на новый паспорт, потому что, к худшему или к лучшему, я шотландец, и не могу быть никем другим.
Но я также пассивный шотландец в том смысле, что экспат. Я гуляю здесь как турист, понимая, что эдинбургских номеров в моей записной книжке раз-два и обчелся. Я не считаю себя ниточкой, вплетенной в местную ткань. Может, это и правда моя родина, но для меня, как для девяноста миллионов из шотландской диаспоры, родина – это место, которое я покинул.
Когда я изучал приложение, посвященное великим шотландцам, которое эта газета[91] недавно выпустила для своих шотландских читателей, меня поразило то, как много моих соотечественников, направляясь к величию, взяли билет в один конец. Эти люди оставили по себе память в первую очередь не как шотландцы, а как замечательные инженеры, поэты, воины и художники. Список впечатляет – возможно, он даже вне конкуренции. Но сам факт его появления в печати лишний раз напоминает о шизофреническом недуге, которым страдает Шотландия: мы считаем себя выше других, но при этом нас гложет чувство собственной неполноценности. Неудивительно, что литературный герой с двойным именем Джекил и Хайд жил именно в Эдинбурге.
Помню, в детстве я видел человека, который в ответ на упоминание о чем бы то ни было цыкал зубом и говорил: «Ну да, мы это изобрели. Резиновые шины? Телевидение? Современная экономика? Винтовки? Ну да, мы это изобрели. Зубная паста, спутники связи, пончики, цветная затирка для кафеля, понос – да, мы это изобрели…». Весь мир был в долгу не просто перед Шотландией, но перед ним лично, и он в своих шерстяных клетчатых шлепанцах (ну да, и их мы изобрели) ждал, когда начнут поступать первые взносы. Даже в том крайне невинном возрасте я понял, что передо мной истый шотландец.
В конце Королевской мили – не в том, где яма для парламента, а в противоположном, – появился новый Музей Шотландии. От одного только известия о новом музее в этой стране мороз продирает по коже. Музеи – это рак Шотландии; весь Эдинбург изуродован смертельными опухолями музеев. В нем есть музеи абсолютно всего – виски, тартана, острых металлических предметов, привидений, полиции, тканей, убийств. По-видимому, где-то неподалеку находятся еще музеи плевков, бакенбард, булыжников для мостовой, уличного мусора и добрых советов. У Шотландии нет истории, зато есть чайные полотенца.
Но Музей Шотландии – это подлинное откровение. Начнем с того, что его здание – первое из воздвигнутых после войны, которое может стоять с высоко поднятой крышей в кругу своих классических собратьев. Внутри оно еще поразительней. Я знаю, на что похож обычный шотландский музей. Там множество шатких манекенов в пыльных пледах и рыжих париках, причем все они имеют такой вид, словно у них неизлечимый запор. Записанный на пленку голос Билла Патерсона[92] глухо вещает: «Но впереди было нечто гораздо худшее…». Новый Музей Шотландии – не шотландский музей. Да, и здесь на стене красуется кровавая Арбротская декларация: все-таки времена «Храброго сердца» не прошли без последствий. Эта декларация с ее мимолетным упоминанием о свободе стала чем-то вроде программного заявления для всей Шотландии. Но я не заметил ни единого килта или квейка[93], словно наши предки обходились без них на протяжении долгих веков. Это очень нешотландский взгляд на шотландскую историю.
Экспозиция начинается с начала, с самого-самого начала, самой древней вещи в мире – камня возрастом в три миллиона лет. Он шотландский. (Кажется, древняя геология скоро войдет в моду: рядом с отсутствующим парламентом стоит несерьезный домишко с круглым куполом, где вот-вот откроют Музей геологии. На плакате перед ним почему-то нет ссылок на Арбротскую декларацию. Но музей, конечно, не преминет объявить Шотландию крестной матерью геологии. Камни? Ну да, мы это изобрели – а еще гальку, песок и грязь.)
Вернемся в Музей Шотландии: на верхнем этаже выставлены принесенные в дар экспонаты, представляющие будущее страны. Алекс Салмонд[94] с присущими ему тонкостью и иронией, которые вызывают у вас желание довериться этому политику, пожертвовал портрет Мела Гибсона[95]. Тони Блэр отдал свою электрическую гитару – по крайней мере, пока она в стеклянном ящике, он не сможет на ней играть, – а Шон Коннери, очень популярный среди националистов, преподнес музею молочную бутылочку, дабы напомнить нам о своем скромном происхождении. В бутылочке лежит записка. Конечно, это Арбротская декларация. Есть здесь и вполне фешенебельный ресторан, где по вечерам зависает эдинбургская ткань гофре. Из него открывается шикарный вид на подсвеченный замок. Правда, в полночь иллюминацию отключают. «К тому времени уже насмотритесь, сэр».
Многие районы города романтически освещены в ночные часы, но одним из зданий, которые скромно держатся в тени, остается церковь Грейфрайарз – место, где был подписан гораздо более важный документ, чем Арбротское нытье. Именно здесь Монтроз и Аргайл подписали Ковенант[96], повлиявший на судьбу Шотландии сильнее, чем любой другой лист бумаги. Но об этом Голливуд пока не снял фильма. Сотрудник пресс-службы музея сказал мне, что многие считают эту церковь гораздо более значимой для Шотландии, чем дом парламента, и он, наверное, прав. При наличии выбора шотландцы скорее захотят узнать, откуда они пришли, чем куда идут. Почему, спрашиваю я, все так равнодушны к этим выборам? «Да нет, люди хотят парламента, только их не слишком волнует, кто в него попадет».
Джейми Бинг, на зависть талантливый глава издательства Canongate Publishers и человек с широким кругом знакомств, сказал мне: «Парламент нам нужен, потому что мы хотим, чтобы с нами считались. Но сторонники независимости по большей части очень интровертны, они смотрят внутрь. А наш город имеет международные связи и рассчитывает на них; он смотрит не внутрь себя, а на весь остальной мир».
Пожалуй, в этом есть доля правды. Хотя шотландские националисты все время твердят, что намерены жить с Англией как добрые соседи, как равные, но самостоятельные лучшие друзья, их планы выглядят как желание Ричарда Брайерса и Фелисити Кендал[97] отколоться от съемочного коллектива и снимать свой собственный сериал. Всем ясно, что независимость увеличит обособленность Шотландии, вытеснит ее на обочину европейской жизни.
Может быть, Марго Мак-Доналд с ее любовью к странам-карликам и права насчет того, что решающую роль на этих выборах сыграет маленькая грязная заварушка на Балканах, но права она не в том смысле, какой вкладывает в свои слова. Балканская война показывает, к чему может привести необузданный мелочный национализм интровертного толка, и уподобление шотландцев сербам в юбках было бы смешным, если бы не было таким точным.
В результате этих выборов шотландцы рискуют получить не больше свободы и больше демократии, а больше политиков. Но ведь именно шотландские политики продали свою страну быстро, охотно и по дешевке. Именно политики пытаются ради полузабытых романтических идеалов противопоставить свой народ всему остальному миру. Да, мы их изобрели, но это еще не повод для того, чтобы идти у них на поводу.