Книга: Литературные герои на улицах Петербурга. Дома, события, адреса персонажей из любимых произведений русских писателей

Блок за городом

Блок за городом

А какие первые стихи Блок посвятил родному городу? Может быть, эти? Они написаны в 1899 году.

Город спит, окутан мглою,Чуть мерцают фонари…Там, далёко за Невою,Вижу отблески зари.В этом дальнем отраженьи,В этих отблесках огняПритаилось пробужденьеДней тоскливых для меня…

А годом позже он пишет:

Ночь тёплая одела острова.Взошла луна. Весна вернулась.Печаль светла. Душа моя жива.И вечная холодная НеваУ ног сурово колыхнулась.Ты, счастие! Ты, радость прежних лет!Весна моей мечты далёкой!За годом год… Всё резче тёмный след,И там, где мне сиял когда-то свет,Всё гуще мрак… Во мраке – одиноко —Иду – иду – душа опять жива,Опять весна одела острова.

Мы уже знаем, что острова были модным дачным местом, а также местом летних светских праздников и гуляний. В конце XIX – начале XX веков вошло в моду провожать закат на стрелке Елагина острова, там, где солнце садится в море. Еще один петербургский поэт, Николай Агнивцев, младший современник Блока, с большим удовольствием описывает это светское сборище:

Ландо, коляски, лимузины,Гербы, бумажники, безделки,Брильянты, жемчуга, рубины —К закату солнца – все на «Стрелке»!Струит фонтанно в каждой дамеАккорд Герленовских флаконов,И веет тонкими духамиОт зеленеющих газонов!И в беспрерывном лабиринтеГербов, камней и туалетовПриподымаются цилиндрыИ гордо щурятся лорнеты.И Солнце, как эффект финальный,Заходит с видом фатоватымДля Петербурга специально —Особо-огненным закатом.

Но, кажется, Блока больше привлекает одиночество. Если он и любуется парочками, которые гуляют на островах и вызывают у него какие-то фантазии, то они остаются лишь фантазиями.

Вновь оснеженные колонны,Елагин мост и два огня.И голос женщины влюбленный.И хруст песка, и храп коня.Две тени, слитых в поцелуе,Летят у полости саней.Но не таясь и не ревнуя,Я с этой новой – с пленной – с ней.<…>Нет, с постоянством геометраЯ числю каждый раз без словМосты, часовню, резкость ветра,Безлюдность низких островов.Я чту обряд: легко заправитьМедвежью полость на лету,И, тонкий стан обняв, лукавить,И мчаться в снег и в темноту…<…>Чем ночь прошедшая сияла,Чем настоящая зовет,Все только – продолженье бала,Из света в сумрак переход…

Прогулки уводили молодого поэта все дальше. С Елагина острова он попадает в Старую Деревню, оттуда в Новую Деревню, добирается до пушкинской Черной речки. Он записывает в дневнике: «К весне началось хождение около островов и в поле за Старой Деревней, где произошло то, что я определял, как Видения (закаты)».

На Черной речке, рядом с увеселительным Строгановским садом, открытым еще в первой трети XIX века, находился знаменитый ресторан «Вилла Роде» – место пьяных дебошей приезжавших из города петербуржцев. Блок – отнюдь не монах и не аскет, он отдает должное этой будоражащей кровь атмосфере тайного порока. По крайней мере – в стихах:

Никогда не забуду (он был, или не был,Этот вечер): пожаром зариСожжено и раздвинуто бледное небо,И на желтой заре – фонари.Я сидел у окна в переполненном зале.Где-то пели смычки о любви.Я послал тебе черную розу в бокалеЗолотого, как небо, аи…

Позже некая М. Д. Нелидова уверяла, что это ей Блок послал красную розу в бокале, может, это было и так. Но мы до сих пор повторяем это стихотворение вовсе не потому, что за ним крылась какая-то реальная и весьма пикантная история. Как раз наоборот: потому что в нем описано некое настроение, которое каждый может примерить на себя, наполнить собственными подробностями и приметами и почувствовать те эмоции, которые хотел передать нам поэт. Этот «беспроволочный телеграф» – старая магия поэзии, и Блок владел ею в совершенстве.

Впрочем, были и менее порочные развлечения. «Сегодня праздновали Любино рождение в поле за Петербургом (в Новой Деревне): ели булки, сладкие пирожки и яблоки под стогом сена в поле», – пишет Блок матери 29 августа 1903 года. Совсем недавно – 12 дней назад – Блок и Любовь Дмитриевна обвенчались в церкви Михаила Архангела, поблизости от подмосковного Шахматова – имения, принадлежавшего семье поэта.

* * *

Свернув от Черной речки направо, по Ланскому шоссе можно было выйти к Лесному – дачному району в шести верстах от Петербурга, где недалеко от уже существующего Лесного института начали строить новый – Политехнический, превращая там самым обычный поселок дачников в маленький научный городок. В 1902 году Блок делает пометку в своей записной книжке: «Был в Лесном, видел Политехникум. Идея, достойная Менделеева и Витте. Громаден и красив. Дальше поле и далеко горизонт – холмы, деревни, церкви, синева». Десять лет спустя, в ноябре 1912 года, он запишет: «Устал – весь день я гулял. – Лесной, Новая Деревня, где чистый морозный воздух, и в нем как-то особенно громко раздается пропеллер какого-то фармана».


Ресторан «Вилла Роде»

Самолет «фарман», очевидно, поднялся с Комендантского поля, где тренировались первые российские пилоты и проводились первые авиашоу. Эти праздники ярко описывает Лев Успенский в своей книге воспоминаний «Записки старого петербуржца»: «Поразительно, как глубоко врезаются в память, какими острыми невытравимыми бывают детские впечатления. Сколько бы я ни прожил, никогда не забуду этого дня. Не забуду светлого весеннего солнца над бесконечно широким и зеленым скаковым полем; не забуду высоких, многоярусных, увенчанных веселыми флагами, кипящих целым морем голов трибун на его юго-западном краю; мальчишек (да и взрослых людей), гроздьями повисших на еще не одетых листом березах за забором. Не забуду меди нескольких оркестров, вразнобой игравших – тут „На сопках Маньчжурии“, там „Кекуок“, в третьем месте „Варяга“ или „Чайку“, и „краснолицых капельмейстеров“ в офицерских шинелях, управлявших этими оркестрами… И синей каймы деревьев Удельнинского парка на северо-восточной границе поля, и домишек деревни Коломяги, еще дальше и левее, и – прежде всего, главнее всего – маленького светло-желтого, „кремового цвета“, самолетика, окруженного горсточкой хлопотливо возившихся с ним человечков, да, на некотором расстоянии, зеленовато-серых солдат, оцепивших его редким кольцом».

Успенский описывает полеты Юбера Латама – «про него писали: аристократ, прославленный охотник на львов; увлекся и авиацией, связался с фирмой Левассер, строящей монопланы „Антуанетта“, и вот теперь ставит на них рекорд за рекордом». Видел полеты Латама и Блок. В письме матери 24 мая 1910 года он рассказывает: «Мы с Любой были на полете Латама, о котором я тебе писал. В полетах людей, даже неудачных, есть что-то древнее и сужденное человечеству, следовательно – высокое».

В сентябре 1910 года на Комендантском аэродроме прошёл Первый Всероссийский праздник воздухоплавания. Но он омрачился одной из первых авиакатастроф: при попытке подняться на рекордную высоту самолет Льва Мациевича развалился в воздухе, а пилот погиб. Лев Успенский, тогда еще десятилетний мальчик, вспоминает: «„Фарман“ то, загораясь бликами низкого солнца, гудел над Выборгской, то, становясь черным просвечивающим силуэтом, проектировался на чистом закате, на фоне розовых вечерних облачков над заливом. И внезапно, когда он был, вероятно, в полуверсте от земли, с ним что-то произошло… Потом говорили, будто, переутомленный за день полета, Мациевич слишком вольно откинулся спиной на скрещение расчалок непосредственно за его сиденьем. Говорили, что просто один из проволочных тяжей оказался с внутренней раковиной, что „металл устал“… Через несколько дней по городу поползли – люди всегда люди! – и вовсе фантастические слухи: Лев Мациевич был-де втайне членом партии эсеров; с ним должен был в ближайшие дни лететь не кто иной, как граф Сергей Юльевич Витте; ЦК эсеров приказал капитану Мациевичу, жертвуя собой, вызвать катастрофу и погубить графа, а он, за последние годы разочаровавшись в идеях террора, решил уйти от исполнения приказа, решил покончить с собой накануне намеченного дня…



Комендантский аэродром в начале 1900-х гг.

Вероятнее всего, то объяснение, которое восходило к законам сопротивления материала, было наиболее правильным. Одна из расчалок лопнула, и конец ее попал в работающий винт. Он разлетелся вдребезги; мотор был сорван с места. „Фарман“ резко клюнул носом, и ничем не закрепленный на своем сиденье пилот выпал из машины…

На летном поле к этому времени было уже не так много зрителей; и все-таки полувздох, полувопль, вырвавшийся у них, был страшен… Я стоял у самого барьера – и так, что для меня все произошло почти прямо на фоне солнца. Черный силуэт вдруг распался на несколько частей. Стремительно черкнул в них тяжелый мотор, почти так же молниеносно, размахивая руками, пронеслась к земле чернильная человеческая фигурка… Исковерканный самолет, складываясь по пути, падал – то „листом бумаги“, то „штопором“ – гораздо медленнее, и, отстав от него, какой-то непонятный маленький клочок, крутясь и кувыркаясь, продолжал свое падение уже тогда, когда все остальное было на земле».

Смерть эта потрясла не только маленького Леву, но и всех петербуржцев. Российский военный инженер Глеб Евгеньевич Котельников под впечатлением гибели Мациевича начал разрабатывать парашют.

А Блок на эту трагедию откликнулся такими пророческими строками:

Летун отпущен на свободу.Качнув две лопасти свои,Как чудище морское в воду,Скользнул в воздушные струи.Его винты поют, как струны…Смотри: недрогнувший пилотК слепому солнцу над трибунойСтремит свой винтовой полет…Уж в вышине недостижимойСияет двигателя медь…Там, еле слышный и незримый,Пропеллер продолжает петь…<…>Все ниже спуск винтообразный,Все круче лопастей извив,И вдруг… нелепый, безобразныйВ однообразьи перерыв…И зверь с умолкшими винтамиПовис пугающим углом…Ищи отцветшими глазамиОпоры в воздухе… пустом!Уж поздно: на траве равниныКрыла измятая дуга…В сплетеньи проволок машиныРука – мертвее рычага…Зачем ты в небе был, отважный,В свой первый и последний раз?Чтоб львице светской и продажнойПоднять к тебе фиалки глаз?Или восторг самозабвеньяГубительный изведал ты,Безумно возалкал паденьяИ сам остановил винты?Иль отравил твой мозг несчастныйГрядущих войн ужасный вид:Ночной летун, во мгле ненастнойЗемле несущий динамит?

А в мае 1917 года – новая запись: «После обеда – очарование Лесного парка, той дороги, где когда-то под зимним лиловым небом, пророчащим мятежи и кровь, мы шли с милой – уже невеста и жених».

* * *

Через Удельный лес можно было выйти к Коломяжскому ипподрому, получившему свое название по бывшей финской деревне Коломяги, известной еще с XVIII века. «Какие милые, тихие осенние Коломяги!» – восклицает Блок в своем дневнике.

Здание ипподрома сохранилось до наших дней (Коломяжский пр., 13). Его построили по проекту архитектора Л. Н. Бенуа. Именно на ипподроме начинали свои демонстрационные полеты авиаторы, прежде чем перебрались на Комендантское поле.

На ипподроме кассиром работал друг Блока, поэт-символист, прозаик, литературный критик и переводчик Владимир Алексеевич Пяст. «Скачки, – записывает Блок. – Очаровательные лошади. Приготовления у барьера, и способы обращения с жокеями. Публика».

Однако и здесь поэта преследует образ смерти. «Когда я подходил, на всем скаку упал желтый жокей, – пишет он жене. – Подбежали люди и подняли какие-то жалкие и совершенно (неподвижные) мертвые, болтающиеся руки и ноги – желтые. Он упал в зеленую траву – лицом в небо». А Владимир Пяст поясняет: «Описывая в 1907 году в „Вольных мыслях“ смерть жокея, Блок тогда еще на скачках ни разу не был. Он наблюдал их (редкий тип скакового зрителя, но существовавший!) извне, из-за забора в Удельном парке, куда с ранней юности любил забираться из Гренадерских казарм пешком. „Игра“ к Блоку не привилась, хотя он с удовольствием сделал две-три ставки».



Санкт-Петербургский ипподром на Коломяжском шоссе. Начало XX в.


Здание Санкт-Петербургского ипподрома на Коломяжском шоссе


Коломяжский ипподром. Начало XX в.


Коломяжский ипподром. Начало XX в.

А стихи были вот такие:

Все чаще я по городу брожу.Все чаще вижу смерть – и улыбаюсьУлыбкой рассудительной. Ну, что же?Так я хочу. Так свойственно мне знать,Что и ко мне придет она в свой час.Я проходил вдоль скачек по шоссе.День золотой дремал на грудах щебня,А за глухим забором – ипподромПод солнцем зеленел. Там стебли злаковИ одуванчики, раздутые весной,В ласкающих лучах дремали. А вдалиТрибуна придавила плоской крышейТолпу зевак и модниц. Маленькие флагиПестрели там и здесь. А на забореПрохожие сидели и глазели.Я шел и слышал быстрый гон конейПо грунту легкому. И быстрый топотКопыт. Потом – внезапный крик:«Упал! Упал!» – кричали на заборе,И я, вскочив на маленький пенек,Увидел всё зараз: вдали летелиЖокеи в пестром – к тонкому столбу.Чуть-чуть отстав от них, скакала лошадьБез седока, взметая стремена.А за листвой кудрявеньких березок,Так близко от меня – лежал жокей,Весь в желтом, в зеленях весенних злаков,Упавший навзничь, обратив лицоВ глубокое ласкающее небо.Как будто век лежал, раскинув рукиИ ногу подогнув. Так хорошо лежал.К нему уже бежали люди. Издали,Поблескивая медленными спицами, ландоКатилось мягко. Люди подбежалиИ подняли его…<…>Так хорошо и вольно умереть.Всю жизнь скакал – с одной упорной мыслью,Чтоб первым доскакать. И на скакуЗапнулась запыхавшаяся лошадь,Уж силой ног не удержать седла,И утлые взмахнулись стремена,И полетел, отброшенный толчком…Ударился затылком о родную,Весеннюю, приветливую землю,И в этот миг – в мозгу прошли все мысли,Единственные нужные. Прошли —И умерли. И умерли глаза.И труп мечтательно глядит наверх.Так хорошо и вольно…

* * *

Если же не идти к Лесному парку, а в конце Ланского шоссе свернуть направо, можно было оказаться на станции Ланская и уехать оттуда в Лахту или Сестрорецк к Финскому заливу.

Меж двумя стенами бораРедкий падает снежок.Перед нами – семафораЗеленеет огонек.Небо – в зареве лиловом,Свет лиловый на снегах,Словно мы – в пространстве новом,Словно – в новых временах.<…>Издали – локомотиваПоступь тяжкая слышна…Скоро Финского заливаНам откроется страна.

Но иногда Блок никуда не уезжал, а просто встречал закат на станции. 19 декабря 1910 года он записывает в своем дневнике: «Тот же лес, почти ночь, – и девочка в лесу. За снегом еле видны семафоры. Поезда ходят уже по высокой насыпи. Ланская неузнаваема». А через два года появятся стихи, которые родились под впечатлением этого вечера:

Ветер налетит, завоет снег,И в памяти на миг возникнетТот край, тот отдаленный брег…Но цвет увял, под снегом никнет…И шелестят травой сухойМои старинные болезни…И ночь. И в ночь – тропой глухойИду к прикрытой снегом бездне…Ночь, лес и снег. И я несуПостылый груз воспоминаний…Вдруг – малый домик на поляне,И девочка поет в лесу.

Рядом с этим стихотворением Блок делает пометку: «Воспоминание об удельном лесу Ф. ж. д.». Ф. ж. д. – Финляндская железная дорога, то есть дорога из Санкт-Петербурга до Гельсинфорса, первыми станциями которой были, как и в наши дни, Ланская и Удельная (обе открыли в 1869 г.). Удельный лес (ныне – Удельный парк) – лесной массив, расположенный между этими двумя железнодорожными станциями. В первой трети XIX века здесь учредили Удельное земледельческое училище для обучения смотрителей, осуществляющих надзор за ведением сельскохозяйственных работ крестьянами на общественных полях, то есть учащиеся в нем крепостные должны были стать своего рода государственными агрономами, надзиравшими за сельскохозяйственными землями, принадлежащими членам царской семьи. Они проходили практику на полях и огородах, разбитых в Удельном лесу, а также на построенной там же молочной ферме. После реформы 1861 года надобность в училище отпала, и в 1867 году Департамент уделов принял решение о его упразднении. В бывших зданиях училища открыли городскую больницу Св. целителя Пантелеймона для хронических душевнобольных, а парк, отделенный от больницы, стал общедоступным. Сюда приходили дачники, жившие вокруг Удельной, приезжали горожане, соскучившиеся по весенним цветам или летней зелени.


Станция Озерки. Начало 1900-х гг.

Но Блок любит Удельный парк темным и безлюдным. «Вечером в Удельном лесу было душно под деревьями, – записывает он в дневнике, – а ночью пошел крупный, шумный, долгий дождь».

* * *

Блока манила вода. Не только серые или нежно-голубые волны Финского залива, но и темная вода озер. Он любил гулять в Шуваловском парке, который напоминал ему родное Шахматово. В Озерках также была железнодорожная станция, и Блок приезжал туда на поезде и бродил по аллеям парка один или вместе с Пястом. Рядом со станцией Озерки были ресторан и театр, где часто выступали цыгане, куда Блок любил заходить.

Именно здесь, в дачном ресторане рядом со станицей «Озерки», Блок в 1906 году нашел «натуру», чтобы написать стихи, которые сейчас, пожалуй, чаще всего вспоминают: монолог несчастного алкоголика, которому хочется верить, что «глухие тайны мне проучены, мне чье-то солнце вручено». Его Прекрасная дама теперь является к нему не в «темных храмах», «в мерцании красных лампад», а летним вечером в дачном ресторане.

По вечерам над ресторанамиГорячий воздух дик и глух,И правит окриками пьянымиВесенний и тлетворный дух.Вдали над пылью переулочной,Над скукой загородных дач,Чуть золотится крендель булочной,И раздается детский плач.И каждый вечер, за шлагбаумами,Заламывая котелки,Среди канав гуляют с дамамиИспытанные остряки.Над озером скрипят уключиныИ раздается женский визг,А в небе, ко всему приученныйБессмысленно кривится диск.

Эти стихи написаны в 1906 году. А через два года Блок опубликует сборник пьес, одна из которых, как и это стихотворение, называется «Незнакомка» и рассказывает о сошедшей с небес прекрасной деве-звезде, которую тут же «снимает» на улице и уводит «в номера» пьяный и похотливый «господин в котелке».

* * *

В июле 1911 года он пишет Пясту: «Вчера я взял билет в Парголово[35] и ехал на семичасовом поезде. Вдруг увидел афишу в Озерках: цыганский концерт. Почувствовал, что здесь – судьба, и что ехать за Вами и тащить Вас на концерт уже поздно – я остался в Озерках. И действительно: они пели Бог знает что, совершенно разодрали мне сердце. А ночью в Петербурге под проливным дождем та цыганка, в которой собственно и было все дело, дала мне поцеловать руку – смуглую, с длинными пальцами – всю в броне из колючих колец. Потом я шатался по улице, приплелся мокрый в Аквариум[36], куда они поехали петь, посмотрел в глаза цыганке и поплелся домой».

На следующий день он пишет матери: «Цыганка, которая пела о множестве миров, потом говорила мне необычные вещи, потом – под проливным дождем в сумерках ночи на платформе – сверкнула длинными пальцами в броне острых колец, а вчера обернулась кровавой зарей („стихотворение“)».

«Пожар зари» мы уже встречали в стихотворении «В ресторане»:

Никогда не забуду (он был, или не был,Этот вечер): пожаром зариСожжено и раздвинуто бледное небо,И на жёлтой заре – фонари.<…>Но из глуби зеркал ты мне взоры бросалаИ, бросая, кричала: «Лови!..»А монисто бренчало, цыганка плясалаИ визжала заре о любви.

Но оно было написано годом раньше.

Возможно, Блок имел в виду стихи «Серое утро»? Однако в нем есть «пальцы в перстнях», но нет «кровавой зари». Напротив, от стихотворения так и веет холодом.

Утреет. С богом! По домам!Позвякивают колокольцы.Ты хладно жмешь к моим губамСвои серебряные кольцы,И я – который раз подряд —Целую кольцы, а не руки…В плече, откинутом назад, —Задор свободы и разлуки,Но еле видная за мглой,За дождевою, за докучной…И взгляд, как уголь под золой,И голос утренний и скучный…Нет, жизнь и счастье до утраЯ находил не в этом взгляде!Не этот голос пел вчераС гитарой вместе на эстраде!..Как мальчик, шаркнула; поклонОтвешивает… «До свиданья…»И звякнул о браслет жетон(Какое-то воспоминанье)…Я молча на нее гляжу,Сжимаю пальцы ей до боли…Ведь нам уж не встречаться боле.Что ж на прощанье ей скажу?..«Прощай, возьми еще колечко.Оденешь рученьку своюИ смуглое свое сердечкоВ серебряную чешую…Лети, как пролетала, тая,Ночь огневая, ночь былая…Ты, время, память притуши,А путь снежком запороши».

Еще одна загадка поэта, и возможно, знак для нас, что не стоит лезть так бесцеремонно в личные письма, мы все равно не найдем там разгадки секретов вдохновения.


Пруд «Рубашка Наполеона»

* * *

В Шувалове был совсем иной мир – обаяние старого парка, рукотворные пруды, за свою форму прозванные «Шляпа Наполеона» и «Рубашка Наполеона», усадебный дом с готической церковью и склепом. И, конечно, «темные аллеи». И – свобода и непринужденность.

«Мы с Женей катались на лодке в Шувалово», – пишет Блок жене 3 июня 1907 года. И матери – через пять лет: «Вчера была смертельная жара. Мы с Пястом отправились с 5-ти часов в Шуваловский парк, выкупались в купальне на озере и до поздней ночи бродили в парке и говорили… Вода в озере мягкая, теплая, удивительно ободряет. Шуваловский парк, оказывается, нравится мне потому, что похож на Шахматово, и не только формы и возраст деревьев, но и эпоха и флора не отличаются почти ничем. И воздух похож».

И даже новая встреча с Незнакомкой оборачивается здесь не трагедией, а комедией. Немного грустной, правда, но все же комедией, как в стихотворении «Над озером».


Пруд «Шляпа Наполеона»

Прошли все пары. Сумерки синей,Белей туман. И девичьего платьяЯ вижу складки легкие внизу.Задумчиво прошла она дорожкуИ одиноко села на ступенькиМогилы, не заметивши меня…Я вижу легкий профиль. Пусть не знает,Что знаю я, о чем пришла мечтатьТоскующая девушка… СветлеютВсе окна дальних дач: там – самовары,И синий дым сигар, и плоский смех…Она пришла без спутников сюда…Наверное, наверное, прогонитЗатянутого в китель офицераС вихляющимся задом и ногами,Завернутыми в трубочки штанов!Она глядит как будто за туманы,За озеро, за сосны, за холмы,Куда-то так далёко, так далёко,Куда и я не в силах заглянуть…О, нежная! О, тонкая! – И быстроЕй мысленно приискиваю имя:Будь Аделиной! Будь Марией! Теклой!Да, Теклой[37]!.. – И задумчиво глядитВ клубящийся туман… Ах, как прогонит!..А офицер уж близко: белый китель,Над ним усы и пуговица-нос,И плоский блин, приплюснутый фуражкой…Он подошел… он жмет ей руку!.. смотрятЕго гляделки в ясные глаза!..Я даже выдвинулся из-за склепа…И вдруг… протяжно чмокает ее,Дает ей руку и ведет на дачу!Я хохочу! Взбегаю вверх. БросаюВ них шишками, песком, визжу, пляшуСреди могил – незримый и высокий…Кричу: «Эй, Фекла! Фекла!» – И ониИспуганы, сконфужены, не знают,Откуда шишки, хохот и песок…Он ускоряет шаг, не забываяВихлять проворно задом, и она,Прижавшись крепко к кителю, почтиБегом бежит за ним…Эй, доброй ночи!И, выбегая на крутой обрыв,Я отражаюсь в озере… Мы видимДруг друга: «Здравствуй!» – я кричу…И голосом красавицы – лесаПрибрежные ответствуют мне: «Здравствуй!»Кричу: «Прощай!» – они кричат: «Прощай!»Лишь озеро молчит, влача туманы,Но явственно на нем отраженыИ я, и все союзники мои:Ночь белая, и бог, и твердь, и сосны…

А еще через семь лет: «Вчера мы с Любовью Александровной ездили в Шуваловский парк. Тихо, глубоко, спокойно, прекрасно».

* * *

Но спокойно было и на взморье. В Ольгино и Лахту Блока привлекала уединенность. Он записывает в дневнике: «Ольгино и Лахта. Море так вздулось, что напоминает своих старших сестер. Оно прибивает к берегу разные вещи – скучные, когда рассмотришь их, грозные издали. Клочья лазури. Ароматы природы. Темнеющий берег и лес. Обстановка чайной. Поля и огороды».

В Сестрорецке был настоящий курорт с гостиницей, водолечебницей и курзалом для питья минеральных вод. Летом здесь давали концерты, устраивали балы. Желающих искупаться отвозили на глубину в специальных повозках, которые заодно служили кабинками для переодевания, – еще один способ заработать на отдыхающих. Вся эта суета контрастировала со спокойствием широкого, хотя и мелкого моря, и этот контраст дарил вдохновение.

Что сделали из берега морскогоГуляющие модницы и франты?Наставили столов, дымят, жуют,Пьют лимонад. Потом бредут по пляжу,Угрюмо хохоча и заражаяСоленый воздух сплетнями. ПотомПогонщики вывозят их в кибитках,Кокетливо закрытых парусиной,На мелководье. Там, переменивЗабавные тальеры и мундирыНа легкие купальные костюмы,И дряблость мускулов и грудей обнажив,Они, визжа, влезают в воду. ШарятНеловкими ногами дно. Кричат,Стараясь показать, что веселятся.<…>Над морем – штиль. Под всеми парусамиСтоит красавица – морская яхта.На тонкой мачте – маленький фонарь,Что камень драгоценной фероньеры,Горит над матовым челом небес.На острогрудой, в полной тишине,В причудливых сплетениях снастей,Сидят, скрестивши руки, люди в светлыхПанамах, сдвинутых на строгие черты.А посреди, у самой мачты, молча,Стоит матрос, весь темный, и глядит.Мы огибаем яхту, как прилично,И вежливо, и тихо говоритОдин из нас: «Хотите на буксир?»И с важной простотой нам отвечаетСуровый голос: «Нет. Благодарю».И, снова обогнув их, мы глядимС молитвенной и полною душоюНа тихо уходящий силуэтКрасавицы под всеми парусами…На драгоценный камень фероньеры,Горящий в смуглых сумерках чела.

Корней Чуковский писал: «Читая его пятистопные белые ямбы о Северном море, которые по своей классической образности единственные в нашей поэзии могут сравниться с пушкинскими, я вспоминаю тогдашний Сестрорецкий курорт с большим рестораном у самого берега и ту пузатую, допотопную моторную лодку, которую сдавал напрокат какой-то полуголый татуированный грек и в которую уселись, пройдя по дощатым мосткам, писатель Георгий Чулков (насколько помню), Зиновий Гржебин (художник, впоследствии издатель „Шиповника“) и неотразимо, неправдоподобно красивый, в широкой артистической шляпе, загорелый и стройный Блок.

В тот вечер он казался (на поверхностный взгляд) таким победоносно счастливым, в такой гармонии со всем окружающим, что меня и сейчас удивляют те гневные строки, которые написаны им под впечатлением этой поездки:

Что сделали из берега морскогоГуляющие модницы и франты?

Я вспоминаю изображенный в тех же стихах длинный, протянутый в море, изогнутый мол, на котором действительно были нацарапаны всевозможные надписи, в том числе и те, что воспроизводятся в блоковском „Северном море“. Впоследствии я нередко причаливал к этому молу мою финскую шлюпку, приезжая в Сестрорецк из Куоккалы, и всякий раз вспоминал стихотворение Блока…».

А еще были Куоккала (ныне – Репино), Териоки (Зеленогорск), куда Блок ездил читать стихи на концертах, а Любовь Дмитриевна – играть в спектаклях для дачников, и – с другой стороны залива – Петергоф, Стрельна, Лигово, Царское Село… Казалось, что поэт мечтал вырваться из Петербурга, но не мог и не хотел покинуть его навсегда.

В поэме «Ночная фиалка» он пишет:

Город вечерний остался за мною.Дождь начинал моросить.Далеко, у самого края,Там, где небо, устав прикрыватьПоступки и мысли сограждан моих,Упало в болото, —Там краснела полоска зари.Город покинув,Я медленно шел по уклонуМалозастроенной улицы,И, кажется, друг мой со мной…

Стихи Блока проникнуты магией петербургских окраин, их тихой, потаенной жизнью, которая протекает рядом с людьми, но чужда им, а иногда даже враждебна. Это не парадный Петербург, а Петербург тайный, вырастающий из «чухонского болота», в котором бурлят подземные течения, таинственные силы природы, о которых так часто забываешь на проспектах и площадях большого города.

Оглавление книги


Генерация: 0.038. Запросов К БД/Cache: 1 / 0
поделиться
Вверх Вниз