Книга: Прогулки по Парижу с Борисом Носиком. Книга 1: Левый берег и острова

Улица Кампань-Премьер

Улица Кампань-Премьер

Если отправиться по бульвару Распай от площади Дан-фер-Рошро к бульвару Монпарнас, то, не доходя знаменитого перекрестка Вавен, по правую руку откроется улица Кампань-Премьер. На первый взгляд обычная парижская улица конца XIX – начала XX века, застроенная многоквартирными доходными домами, – улица, каких немало в Петербурге, Будапеште, Риге… Разве только название ее может озадачить – улица Первой Кампании. Названием этим улица обязана батальным воспоминаниям храброго генерала Тапонье, которому выпала честь открыть эту улицу и который назвал ее в честь своей первой военной кампании в Виссембурге, на Нижнем Рейне, которую он возглавлял в 1793 году.

Еще в начале XX века на улице слышались стук копыт и конское ржание: здесь было множество извозчицких станций, конюшен, ангаров для экипажей транспортных компаний, а на месте дома № 17 даже размещалась школа верховой езды. Неказистые харчевни, лавчонки и кабаки обслуживали кучеров, публика тут была совсем простая. Однако с начала XX века здесь стала появляться и иная публика – художники, скульпторы, поэты, которых потеснил с Монмартра на левый берег Сены, к Монпарнасу, наплыв туристов. Конечно, и раньше тут попадались иногда не вполне обычные персонажи. Так, в неказистом одноэтажном доме с мансардами под номером 14, где весь первый этаж оккупировали лавчонки, одну из мансард снимал поэт Поль Верлен, который однажды уступил свое жилье на два месяца поэту Рембо, отличавшемуся весьма буйным нравом. Впрочем, нельзя сказать, чтобы сам Верлен был человеком уравновешенным. Однажды он с такой яростью набросился на своего буйного постояльца Рембо, что был препровожден в тюрьму, где в конце концов пришел в чувство и воспел в таких ностальгических стихах свое скудное жилище – мансарду на Кампань-Премьер:

О ты, жилье, где призраки смешные,И грязно-серый свет, и шорох пауков…

С появлением художников публика на улице Кампань-Премьер стала еще разношерстнее. Наряду с щегольски одетым Кислингом, с обтрепанным, пьяным, похожим на клошара Сутиным здесь можно было встретить знаменитую аристократку-поэтессу Анну де Ноай. Она любила тереться среди монпарнасской богемы и даже позировала японцу-художнику Фужите, который, впрочем, находил, что она слишком беспокойна и вертлява для натурщицы.

Если пройти по узкому, мощенному булыжником проходу во двор дома № 9, то можно увидеть здание, построенное из камней, оставшихся после Всемирной выставки 1899 года, и разделенное на сотню отдельных студий-квартирок. Одну из них некогда занимал тогдашний секретарь Огюста Родена поэт Райнер Мария Рильке, другую – предтеча сюрреализма художник де Кирико, третью – художник Амедео Модильяни, четвертую… Список знаменитостей, живших тут, а также знаменитостей, бывавших у них в гостях (вроде Пикассо, Аполлинера, Шагала, Сутина, Гончаровой, Жакоба, Леже и прочих), занял бы слишком много места и времени… Так что лучше просто постоять минуту молча в укромном дворе. Нынче здесь тихо. Не слышно ни конского ржания, ни голосов. Лишь издали доносится ровный гул машин да порою – звон колокола. По ком он звонит?

В полуподвале дома № 3, в самом начале улицы, раньше размещалась молочная лавочка – по вечерам она превращалась в ресторанчик, как часто бывало в Париже в ту пору, под вывеской «У Розали». Синьора Розали Тобиа, или, как ее звали на Монпарнасе, мамаша Розали, была женщина с прошлым. В толпе моделей-итальянок, собиравшихся по понедельникам на углу бульвара Монпарнас и улицы Гранд-Шомьер, ее средиземноморская красота тянула иногда на самые высокие роли, скажем, на Афродиту или Венеру. Именно в этой роли она позировала вполне престижному «академику» Бугеро, не абы как, а по 5 франков за сеанс. Потом годы и болезни потеснили красоту, и синьора Розали ушла в «сферу общепита». К бедолагам художникам мамаша Розали сохранила материнскую нежность и по вечерам готовила для них сытные блюда доброй итальянской кухни – минестроне, «паста», «паста» и еще раз «паста» (спагетти, тольятелли и все прочее). У нее можно было насытиться за два франка, но тот, у кого не было и двух, мог взять полпорции или тарелку супа. Картинами она в отличие от других кабатчиков не брала, впрочем, скульптор Осип Цадкин рассказывает, что крысы иногда появлялись из подвала с обрывками рисунков Модильяни в зубах: слишком живописная сцена, чтоб быть написанной с натуры. Рассказывают, что здесь пели иногда итальянские песни. Цадкин часто бывал здесь с пьяным Модильяни, которого синьора Розали увещевала по-матерински, уговаривая пить меньше и съесть хоть что-нибудь, даже отказывала ему в вине, пока не поест. «Такой красивый парень, гордость Италии, – говорила она. – И совсем себя не жалеешь…» На длинных простых скамьях заведения мамаши Розали сидели по вечерам Кислинг, Сутин, Архипенко, Андре Сальмон, Макс Жакоб, манекенщица Кики…

Через несколько лет рядом с заведением мамаши Розали (35-летний Модильяни к тому времени уже умер и был пышно похоронен всем Монпарнасом) открылся русский Интимный театр Дины Кировой, бывшей актрисы петербургского Малого (позднее ставшей княгиней Касаткиной-Ростовской), так что на Кампань-Премьер можно было увидеть драму Островского «Волки и овцы». Впрочем, свои собственные драмы ежевечерне разыгрывались под крышами Кампань-Премьер, в студиях и ателье, в кабаках и в тесных комнатках отеля «Истрия».

Гостиницу «Истрия» от бульвара Распай отделяет дом № 31, украшенный керамическим декором, который принес ему в свое время парижскую премию года. В начале 20-х годов, когда знаменитый фотограф, художник и кинематографист Ман Рэй и его друг, не менее знаменитый художник-дадаист Марсель Дюшан (тот самый, что подрисовал усики Джоконде и выставил унитаз с подписью «Фонтан») вернулись из США, чтоб поддержать в Париже движение новых бунтарей-сюрреалистов, Ман Рэй устроил в этом премированном доме свою фотостудию. А чтоб далеко не ходить на работу, он и Дюшан поселились в доме по соседству, где размещалась небольшая гостиница «Истрия». Впрочем, почему размещалась? Она и сегодня здесь, и всякий, кого волнуют призраки творцов сюрреализма, отзвуки странного романа самой номенклатурной пары французской литературы (Арагон – Триоле) или прославленного голоса «горлана-главаря» Маяковского, может снять себе за каких-нибудь полсотни-сто долларов комнату с привидениями, может, даже тот самый номер, теснота которого ославлена Маяковским в стихах о Вердене и Сезанне.

Если верить рассказу Эльзы Триоле, именно здесь, в тесном номере «Истрии», у Маяковского украли в 1925 году все деньги и документы. Впрочем, сообщения Эльзы и Маяковского, а также разные телеграммы и показания Маяковского так странно противоречат друг другу, что думается, уж не проиграл ли азартный поэт в карты всю эту кучу денег. Так или иначе, и в отеле «Истрия», и на советской выставке поэт выпрашивал в те дни деньги на американскую поездку…

Маяковский селился здесь, чтоб быть поближе к сестре бывшей своей возлюбленной и вечной своей повелительницы Лили Брик. К тому же сама Эльза была известна ему с незапамятных времен, еще как Эллочка Каган с Маросейки. Футурист и будущий соцреалист Маяковский жил здесь один, однако новые сюрреалисты Дюшан и Ман Рэй не терпели одиночества. Первый из них поселился здесь со своей Терезой, а второй – с моделью Алис Прин по кличке Кики. Кики была едва ли не более знаменита на Монпарнасе, чем сам прославленный Ман Рэй, тоже, конечно, приложивший руку к ее прославлению, ибо кадр из его первого сюрреалистического фильма «Звезда моря» (Кики держала на этой фотографии розу в зубах) разошелся тиражом чуть ли не в треть миллиона (по тем временам огромным).

Кики была существом легендарным, так что отделить в ее биографии мифы от действительности трудно, и в воспоминаниях о ней встречается немало противоречий. Рассказывают, что она четырнадцати лет от роду была отдана ученицей в бакалейную лавочку, но сбежала, а потом объявилась на Монпарнасе и стала позировать художникам, причем обнаженной, что привело в ужас ее матушку. Рисовали ее многие, и у многих возникали с нею более или менее бурные романы. Она была дерзкой, непосредственной, искренней, неуловимой, загадочной. Кокаин и вино только усугубляли романтические черты ее характера. Она была свободная, современная женщина, истинная «королева» монпарнасской богемы (а «принцем богемы» слыл Модильяни, которому она тоже позировала). Рассказывают, как однажды зимой иззябшая, бездомная Кики с подружкой вторглись в убогую келью художника Сутина в знаменитом «Улье». Было уже два часа ночи, и бедняга Сутин сжег в своей железной печурке все, что попало под руку, чтобы обогреть несчастных (памятник высоко почитаемому ныне Хаиму Сутину из белорусского местечка Смиловичи стоит неподалеку от этих мест, и французские искусствоведы, говоря о нем, употребляют лишь превосходную степень).

С Маном Рэем Кики сблизилась во время съемок, и у них завязался долгий и бурный роман. Они расходились, сходились, ссорились, палили в воздух из огнестрельного оружия – все в духе «горячих деньков» Монпарнаса.

К тому времени, когда о Кики начали слагать легенды, она была еще жива, но уже всеми забыта. Истощенная алкоголем и наркотиками, она умерла пятидесяти лет от роду, и из старых ее поклонников, ставших к тому времени и богатыми, и знаменитыми, на бедняцкое загородное кладбище ее провожал один только Фужита. Впрочем, как рассказывают, на могиле ее лежали венки с названиями монпарнасских кабаков, где она царила когда-то: «Ротонда», «Дом», «Куполь», «Селект», «Динго»…

Кроме художников, в «Истрии» бывали и поэты-сюрреалисты – Супо, Превер, Бретон, Арагон, Деснос. Все они искали откровения во Фрейде, в подсознательном, в снах, восхищались Десносом, которого и после сеанса невозможно было вывести из состояния сна. Рассказывают, что перед самым Освобождением, умирая в нацистском лагере Терезин, Деснос признался лукаво, что он их все-таки немного дурачил…

Жили в «Истрии» и одинокие женщины, например Жанна, первая жена Фернана Леже. Когда Эльза Триоле пожаловалась Леже, что хозяйка ее пансиона на авеню Терн докучает ей нравоучениями, Леже перевез ее в «Истрию», где никто никому не докучал, а нравы были свободными еще и за полвека до «сексуальной революции». Монпарнас вообще жил по своим правилам и был особым миром свободы, что нравилось обитавшим здесь иностранцам. И Эльза, которая жаловалась Маяковскому на одиночество, неустроенность, отсутствие дела, любовные неудачи (а соседям по отелю рассказывала, как великолепно живут в Москве), кончала всегда заявлением, что все-таки жить можно только на Монпарнасе…

Сегодня на стене отеля «Истрия» повешена доска, где упомянуты некоторые (далеко не все) былые клиенты, как бы удостоенные бессмертия. Однажды поздно вечером, когда я привычно беседовал в вестибюле «Истрии» с молодым дежурным, он сказал мне, что у них есть свободная комната и я могу в ней заночевать, хоть задарма. Задумавшись, я понял, что встреча с призраками тех, кто обитал здесь больше полвека назад, меня никак не вдохновляет, а свой былой интерес к выдумкам сюрреализма я мало-помалу растратил на дорогах жизни… Я поблагодарил, простился и вышел на затихшую улицу Кампань-Премьер.

Направляясь к станции метро «Распай», я все же остановился у дома № 31. Из множества овеянных легендами домов этой коротенькой парижской улицы со странным названием – и тех былых домов, что уже исчезли, и тех, что еще прячутся во дворах, загадочно мерцая потускневшими окнами ателье, и тех, что надменно созерцают оскудевшую улицу с многоэтажной высоты, – может быть, самым славным остается дом № 31 на углу бульвара Распай. Он был построен в 1911 году архитектором Арфвидсоном, фасад его, украшенный обожженным песчаником и керамикой, проектировал Биго, и дом этот соединил богатство декора, свойственное концу XIX века, с архитектурой объемов (как у Малле-Стевенса и Корбюзье), которую принес тогдашний, начала века модерн. Рожденный перед войной дом уже не застал на этой знаменитой улице ни Рембо, ни Бодлера, ни Анны де Ноай. Но бродили здесь еще Модильяни с Цадкиным, а знаменитый фотограф Ман Рэй занял в этом доме ателье; вселился же он вместе со своей возлюбленной, монпарнасской манекенщицей Кики в маленький отель по соседству, в «Истрию», которая была истинным ковчегом сюрреалистов – и Дюшана, и Пикабиа, и Тцара, – шумным ковчегом, в котором часто живал присылаемый сюда из Москвы комфутурист и друг чекистов Маяковский. Впрочем, мне чаще других вспоминаются жильцы дома 31. Например, блестящий русский художник, кинематографист, театральный режиссер, художник театра и писатель Юрий Анненков, который в этом доме жил, работал и умер, художник Павел Мансуров… А главное – те, кто жил над ними, на пятом французском, то есть шестом русском, этаже: здесь было (и, самое поразительное, еще таковым остается на сегодняшний день) ателье Серебряковых – блистательной художницы Зинаиды Евгеньевны Серебряковой и ее талантливых детей – Кати и Шуры, Шура умер совсем недавно, но Екатерина Борисовна, дочь, жива…

Зинаида начинала жизнь на заре блистательной эпохи русского искусства, родилась в семье художников, скульпторов, архитекторов, в чьих жилах смешана была русская и французская кровь, она с детства дышала воздухом искусства и утонченной культуры. Ее отец – скульптор Евгений Лансере, мать – из рода Бенуа, сестра знаменитого художника Александра Бенуа (а были ведь среди Бенуа и музыканты, и композиторы). И Лансере, и Бенуа бежали в Россию в эпоху французской революции да там и прижились. Впрочем, текла в жилах этой семьи и венецианская кровь. Выходцем из Венеции был прадед со стороны матери Альбер Лавос, архитектор, построивший Мариинский театр в Петербурге и Большой – в Москве, а также придворные конюшни в Петергофе и написавший ученый труд об архитектуре театров.

Зинаида родилась в отцовском имении Нескучное, в Курской губернии, там росла, не скучала; больше всего впечатляют в ее ранних автопортретах эти счастливые глаза, в которых сияет, лучится радость жизни… Но до портретов была, конечно, учеба, учеба, учеба, путешествия по Крыму, Швейцарии, Италии. Двадцати пяти лет от роду она, почти «забавляясь», как она вспоминает, стала писать свое отражение в зеркале, написала удивительный автопортрет, который с ходу у нее купил Третьяков для своей галереи. Молодая художница попадает на русский Олимп.

В 23 года Зинаида счастливо выходит замуж; у нее родились две дочери и два сына. Вместе с Остроумовой-Лебедевой она была выдвинута в академию, но выборы не состоялись: пришла беда – отворяй ворота… Сперва грянули революция и путч, в 1919 году умер муж, молодая художница осталась вдовой с четырьмя детьми. Сперва она жила в деревне, писала портреты крестьян, потом стало совсем страшно. Зинаида уехала в Харьков, учила, преподавала, писала, но прокормиться и прокормить детей было все труднее. По совету Бенуа она уехала в 1924 году в Париж для устройства выставки и, как многие, больше не вернулась. Через год к ней присоединился сын Шура, потом Красный Крест помог выехать Кате. Двое детей остались у бабушки, увиделись с матерью только через 36 лет, когда «железный занавес» дал трещину.

Заграничные годы были нелегкими, и все же они были заполнены любимым трудом, который давал возможность выжить. Дети работали вместе с ней – и все выживали. Прекрасным художником стал Шура, великолепно овладела рисунком и живописью Катя. Что до Зинаиды Евгеньевны, то ее мастерство не переставало расти. Только прекрасная женщина (не красивая, а именно прекрасная женщина) на ее автопортретах становилась грустнее и строже, но она была все так же умна, и чувствительна, и нежна, и человечна…

По-прежнему большое место в творчестве Зинаиды Евгеньевны занимали портреты. Поднимаясь на лифте на шестой этаж серебряковского ателье на рю Кампань-Премьер, я всегда предвкушаю новое свидание с любимыми людьми и любимыми женщинами минувшего – в первую очередь с самой Зинаидой, и с княжной Трубецкой, и с графиней Зубовой, и с Ивет Шевире, и с юной американской невестой Ив Велан, а также с Ефимом Шапиро, с графом Зубовым, с чудными детьми и, конечно, с сыном Шурой и юной дочерью художницы – Катей, нынешней Екатериной Борисовной, хозяйкой дома.

Так скорее нажмем кнопку звонка на дверях Серебряковой – хозяйка нас ждет…

И вот мы в ателье. Повторяется тот же ритуал, что обычно. Екатерина Борисовна, дочь Зинаиды Серебряковой, тоже художница и тоже больше не та головокружительная Катя, что на портретах, – как-никак десятый десяток лет идет и, может, уже на исходе, – Екатерина Борисовна начинает выставлять картины, и сперва ты боишься, что вот уже скоро все, конец, но потом убеждаешься, что их много, картин, многие десятки, а может, сотни… Мало-помалу Екатерина Борисовна увлекается, ускоряет темп, а ты уже узнаешь на портретах старых знакомых – петербуржцев, русских парижан, французов, американцев, ты себя чувствуешь все лучше, кругом – знакомые все лица, а главное – какие лица!

Какие прекрасные лица,И как это было давно! —

писал уже в ту пору Георгий Иванов, глядя на старые портреты. Что ж говорить о нас…

Как чист взгляд этих детей и женщин, как упоителен очерк их лиц. Вот юный сын Зинаиды Шура, и снова Шура, и снова… И какие-то молодые аристократки, полные надежд, и какие-то торговки с парижского рынка, и какие-то бретонки-рыбачки, и какие-то марокканки… А вот незнакомые женские лица, но почти в каждом из них есть что-то от лица самой Зинаиды или ее юной дочери Кати, что-то от Катиной юной плоти, от плеч и груди этой любимой дочери Зинаиды, ее любимой модели…

Обнаженные женщины, ню, Зинаиды Серебряковой чисты и чувственны. В них здоровая чистота, порой словно бы даже простота, и при всем том они бесконечно волнуют, во всяком случае гетеросексуального созерцателя. Отчего все же так волнуют они, даже после сотен виденных нами самых дерзких ню – картин, рисунков, эротических фильмов, телеухищрений? Волнует и эта вот серебряковская «Русская баня» 1913 года, и панно 1915 года, и более поздние ню, все эти сидящие, лежащие, спящие женщины… Секрет этих ню пытался еще в 1932 году объяснить родственник Зинаиды Евгеньевны, знаменитый русский художник и искусствовед Александр Бенуа, который писал: «В этих этюдах нагого женского тела живет не чувственность вообще, а нечто специфическое, знакомое нам из нашей же литературы, из нашей же музыки, из наших личных переживаний. Это поистине плоть от плоти нашей. Здесь та грация, та нега, та какая-то близость и домашность Эроса, которая все же заманчивее, тоньше, а подчас и коварнее, опаснее, нежели то, что обрел Гоген на Таити, и за поисками чего вслед за Лоти отправились рыскать по всему белому, желтому и черному свету блазированные, избалованные у себя дома европейцы».

Это пишет тот самый Бенуа, который, приехав в Париж и решив проверить реальность существования легендарного здешнего «великокняжеского» маршрута, написал, что он посетил и знаменитый «Мулен Руж» и Бал Булье и ничего не увидел, кроме грубой вульгарности, банальности, пошлости. А здесь…

Каждому художнику должно раньше или позже повезти на ценителя, на мецената. Желательно, конечно, чтоб он был богаче, чем парижский дерматолог, поклонник Модильяни доктор Александр. У Зинаиды в конце концов появился такой ценитель-меценат, бельгийский барон Брувер. Это была удача. Не так много и в наши дни богачей, наделенных вкусом. Барон поручил Зинаиде и ее сыну Шуре, блестящему мастеру и знатоку интерьеров, расписать его виллу. Это тоже была удача. Вольные, полнотелые красавицы Серебряковой давно жаждали пространства – их теснили размеры полотна, рамки полуметрового квадрата картона. Символические фигуры обнаженных женщин заселили баронскую виллу – они олицетворяли времена года. Правосудие, Свет, Искусство… Женские фигуры дополняли географические карты в стиле XVIII века, которыми расписывал стены сын Шура.

А в 1928 и 1932 годах барон Брувер оплатил художнице путешествие в одну из моих (вероятно, и его тоже) любимейших стран, в прекрасное Марокко. Серебрякова не писала там бьющую в глаза пряную экзотику этой сказочной страны. Она оставалась Серебряковой. Но Серебряковой, обогащенной радостной красотой Марокко, марокканским солнцем. Уже вскоре после ее возвращения из Марокко Александр Бенуа писал в одном из писем:

«Своей коллекцией Марокко, созданной в течение всего только шестинедельного пребывания, она просто всех поразила: такая свежесть, простота, меткость, живость, столько света!»

Удивительными были марокканские портреты, сказочные марокканские женщины, дети…

А я ведь даже не упоминал еще о великолепных пейзажах Серебряковой, о ее своеобразных натюрмортах, о ее виноградных россыпях. Не упоминал – а наш визит близится к концу. Екатерине Борисовне хочется непременно показать нам блестящие работы брата. Он работал для кино, для театра, оформлял книгу вместе с дядюшкой Александром Бенуа, но, может, лучше всего он живописал интерьеры старинных дворцов, вилл, замков…

Шура умер недавно. Они жили все дружной семьей, были так неразлучны – и вот она осталась одна, милая Екатерина Борисовна, одна в своем просторном ателье, забитом картинами матери, брата, ее собственными, потому что и она ведь блестящий живописец… Что будет, когда и она уйдет из этого дома, из этого мира? По каким антикварным лавкам разбредутся эти сокровища, которым нет числа?

Зинаида Серебрякова успела еще при жизни увидеть свои выставки в России, во многом благодаря трудам ее дочери Тани, жившей, и выжившей, в России. А в эпоху гласности, когда русским послом во Францию был послан интеллигент-ученый, увлеченный живописью, в залах русского посольства была развернута блистательная выставка Зинаиды Серебряковой. Там было много удивительных и неожиданных открытий и встреч. Перед своими портретами останавливались посетители выставки, благородные пожилые люди – звезда французского балета Ивет Шевире, княжна Трубецкая. Останавливались удивленно и умиленно: Боже, неужто это я была такой молодой и прекрасной! С мечтательной грустью смотрел на ангела с собственного детского портрета сын композитора Сергея Прокофьева… Боже, как краткодневен и хрупок человек. Как ненадежна его память.

«Кресло это помню, – сказала и нынче еще благородно-красивая графиня Сент-Иполит, урожденная княжна Трубецкая. – Кресло помню. А девушку эту? Нет…»

Вита бревис, арс лонга…

Оглавление книги


Генерация: 0.230. Запросов К БД/Cache: 4 / 1
поделиться
Вверх Вниз