Книга: Опыт путешествий
Мореска
Мореска
Вы думаете, что знаете об Эссексе все — болтливые мамаши с колясками, неудачные подтяжки, задницы, торчащие из штанов Juicy Couture, пьяные в луже блевоты вечером в пятницу, трахающиеся в подворотне, Burberry, шардоне и прочая фигня? Да, такой Эссекс — толстозадые шлюхи, переполненное метро, выходящий из берегов Ист-Энд — знаем мы все, но это лишь верхушка айсберга. Неожиданно для нас, на севере, сразу за аэропортом «Стенстед», в паре ярдов от съезда с магистрали и бесконечных развязок, начинается совсем другая страна.
Превращение это столь же прекрасно, сколь и внезапно. Бренчание утилитарного эсперанто современной застройки сменяется мелодичностью старых полей, заросших маком и бузиной. Дороги повторяют замысловатый узор старых троп — времен, когда лучшими путями были окольные.
Всего в двадцати минутах от аэропорта — карабкающийся на холм городок Такстед. Викторианские и георгианские дома и лавки опираются друг на друга, ища поддержки, а улицы свободны от однотипных вывесок супермаркетов и жилищных кооперативов. Переизбыток пабов, слишком роскошная для ярмарочного городка церковь, и даже мельница — все это оплачено постфеодальным шерстяным бумом.
Премилый аккуратный городок, окруженный уставшими фермерскими угодьями, с заросшими зеленью домами лавочников и часовщика. В общем, все то, что так стремятся скопировать коварные Котсволдские холмы[1]. Но не все так просто: та громадная церковь на самом деле — колыбель нетрадиционного радикализма. Она знаменита двумя викариями — первый, Конрад Ноэл, проповедовал христианский социализм, а второй, Питер Элерс, — открытый гомосексуалист, в 1976-м обвенчал двух лесбиянок под предлогом того, что раз церковь благословляет линкоры и волнистых попугайчиков, почему бы ей не благословлять влюбленных. Здесь жил Густав Холст[2], а по соседству с ним еще и Дик Турпин[3].
Благостным ранним и солнечным утром в Такстеде тихо и сонно. Я выхожу из тени и замечаю двух мужчин в белом, возможно, игроков в крикет, а затем еще одного, в обносках, беседующего с человеком, облаченным в костюм дракона из пантомимы. Вдали слышится ритмичный звон колокольчиков. Мужчин, поднимающих к солнцу свои одутловатые от пива лица, все больше и больше. Мужчины в соломенных шляпах с ленточками, мужчины в ярких жилетах.
Секрет мятежного Такстеда не в каноническом большевизме и даже не в содомии. Все дело в фольклоре. Ежегодно здесь собираются все британские танцоры морески. Это не ритуальное построение машущих платочками и дерущихся на швабрах, но 75-й фестиваль морески Thaxted Morris Ring. Этот городок — центр таинственного культа танцоров, а фестиваль станет самым большим за всю историю морески.
День начинается с того, что команды разбредаются по эссекским деревням и кочуют из паба в паб, танцуя джигу, а потом встречаются на главной улице Такстеда. Мы начинаем с Финчингфилда до смешного милой деревушки. Зелень, пруд с утками, церковь, коттеджи. Распускаются цветы, простые деревенские парни опираются на свои трости, лохматые детишки в комбинезонах предлагают хлеб… и антикварный магазинчик с занимательной табличкой «Здесь вам не музей, все на продажу, а если не хотите покупать — проваливайте». А еще тут есть паб — настоящий паб на лужайке, под названием «Лис».
Дверь открывается, и внутри — танцоры в полосатых жилетах и соломенных шляпах с пластиковыми цветами заглатывают свою первую пинту, как пожарная машина перед выездом. На цыпочках они выходят на лужайку, после небольшой подготовки становятся в неровную линию, достают скрипку, аккордеон и дудку и начинают наяривать знакомые сельские мелодии XV века. Яркие и кричащие костюмы дополняют картину, когда они начинают скакать друг за другом, как пожилые бойцовые петухи, тяжело выписывая па, которые наскучили бы даже детсадовцу. Над танцорами морески в Британии смеются все. Да еще и презирают. Но они продолжают резвиться. Танцевать мореску — значит не обращать внимания ни на что. Эти люди давно научились игнорировать ухмылки и насмешки. Они поддерживают традицию, на которую всем плевать, ради удовольствия, ради своей компании и пива, плещущегося в мочевом пузыре. Совет сэра Томаса Бичема[4] попробовать в жизни все, кроме инцеста и фольклорных танцев, облил танцоров презрением. Для большинства людей мореска — странное и безвкусное граффити Терпсихоры, занятие для анимированных садовых гномиков.
Пара поднимается и танцует джигу. Никто не смотрит. Я замечаю, что один из танцоров обут в ботинки Velcro, вроде тех, что рекламируют в Sunday Telegraph. За их спинами — сотни английских деревень, военный мемориал, оплакивающий былые времена, имена, напоминающие о другой Англии. Эрнст и Том Перкиссы, Портор Чоут, Том Джунипер, Перси Уиффен, Т. О. Рагглз-Брайс. Кажется, им самое место среди аккордеонов и скрежещущих песенок, ритмичных ударов жезла и пьяноватого сельского хора голосов. На дверях паба — афиша вечера, посвященного творчеству Нила Даймонда.
В соседней деревеньке Корниш Холл Энд танцоры кружат по залу, время от времени отстегивая личные пивные кружки от поясов, чтобы глотнуть еще, прежде чем собраться в неровный квадрат и проскакать свой простенький танец. На веранде паба сидят семьи, бегают дети, и никто не обращает на них внимания. В «Лошади и конюхе» проходит вечер, посвященный Братьям Блюз.
Бал правит Morris Ring. Все эти семьдесят пять лет он проводится в Такстеде. В этом году фестивалю исполняется три четверти века, и организаторы обещают особенно выдающиеся встречи танцевальных команд. Каждая сохраняет традиции своей деревни, а они во многом отличаются друг от друга. Как и футболисты, танцоры очень щепетильно относятся к правилам. У каждой команды есть лидер, казначей и тренер. Традиционные танцы они исполняют так, как принято на их родине. Одни скачут с мочевыми пузырями — как своими (переполненными), так и свиными (высушенными), другие надевают лошадиные маски, или наряжаются в женские платья (обычно королевы Виктории и Леди Мериан, легендарной супруги Робина Гуда), или мажут лица черной краской.
Есть просто животные — олени, драконы, лошади, но под костюмами всегда мужчины. В круге женщин нет. Никто не знает, откуда пошла мореска — название, возможно, произошло от слова Moorish[5]. А может, мореска зародилась в Северной Африке или Испании, а к нам вернулась вместе с крестоносцами. Известно, что мореску танцевали при Елизавете — знаменитый шекспировский комик Уилл Кемп протанцевал ее от Лондона до Норвича за девять дней.
Семьдесят пять лет — не слишком большой срок для ассоциации по сохранению древнего сельского искусства. Ассоциация игроков в пинг-понг старше Morris Ring на полвека, а регбийная — почти в два раза. То, что мы видим сейчас, — воссоздание, возрождение. Адское пламя и дымящие трубы индустриального XIX века сместили, а кое-где и уничтожили вековые традиции хрупкой сельской культуры.
Фабрики и шахты затоптали лоскутное одеяло магии кельтов и саксов. Рабочий класс промаршировал от мотыги к кирке, а от лужаек — к дьявольским фабрикам и смогу. Но едва мореска ушла со страниц английской истории, пара городских музыковедов и фольклористов вернулись, чтобы принять чрезвычайные меры и возродить исчезнувшие сельские традиции. Сесил Шарп собрал тысячи и тысячи народных мелодий. Их использовали такие композиторы, как Элгар, Воан-Уильямс, Холст и Бриттен. Движение искусств и ремесел сподвигло сотни хемпстедских социалистов вернуться к корням, к новому Средневековью, наполненному ткачами, гончарами, фермерами, огородами и вегетарианством. Они отрастили бороды и одели детей в домотканые рубахи. Некоторые, как Эрик Гилл (не мой родственник), полностью воссоздали средневековый жизненный уклад и даже спали вместе с детьми. Фольклорную основу морески будто бы облили живой водой. В результате она стала управляемой, обзавелась своей иерархией, правилами и снобами. Как в случае с уэльскими движениями бардов и друидов, парочка фанатичных энтузиастов сделали из себя посмешище для горожан.
Такие писатели, как Оруэлл, Во и Бетжеман, высмеивали пиво, бороды, страсть к чечевице и особую серьезность танцующих мореску Танец стал символом своего рода фабианства — фригидного, лишенного чувства юмора достопочтенного социализма. Никто не знал истинного смысла танца, впрочем, это никого и не волновало. Достаточно того, что он соответствовал хардискому[6] снисходительному видению волшебной сельской Англии.
Антропологи склонны рассматривать все сельские ритуалы, ремесла и культуру как символ плодородия или благодарность за урожай. Это классическое объяснение грубого поведения, к которому не прилагается справочник. Возможно, есть связь с древними мифологическими персонажами или языческими верованиями — Зеленым Человеком и Херном-Охотником[7]. Есть анимистические духи цветов и зелени, но их трудно встретить жаждущим развлечений туристам или скучающим завсегдатаям баров.
В соседнем деревенском пабе происходит нечто совершенно иное. Они выпустили зверей на волю. К мусорным бакам на парковке выходят седлвортские танцоры, прибывшие из Йоркшира. Они цокают, как шахтные пони: на ботинки с деревянной подошвой навешаны колокольчики. На головах у них корзины цветов и перьев, а руководит шествием мужик с кнутом. Здесь не будет пьяных разухабистых скачек. Их танец под шляпами с цветами — грубый, мужской, восхитительно агрессивный. Грубые лица, взгляд пронзителен, как у северян. И мореска завораживает. Ритм отстукивает мрачные картины воинствующего братства, а их движения не забываются. Они будто плетут заклятья.
Мой маленький сын предлагает найденное им лебединое перо одному из танцоров. Тот снимает шляпу, чтобы вставить его. Его мама спрашивает, можно ли посмотреть шляпу.
«Только не надевайте, — предупреждает танцор, будто тролль из сказки. — Не хотел бы говорить при вашем мужчине, но, если девица надевает шляпу, она должна… ну, вы понимаете… отправиться с танцором в постель. Таковы правила». Николя обдумывает предложение и возвращает шляпу с извиняющейся улыбкой.
Несмотря на все свое плодородное наследие и обещания посевов и жатв, мореска едва ли не наименее сексуальный танец на свете. В отличие от народных танцев остальных европейцев с их нарядами и узорами или рила, распространенного в кельтской части Британских островов, мореска в прямом и переносном смысле не является вертикальным выражением горизонтального желания. Мужчины не только не танцуют с женщинами, они не танцуют и для женщин. И вообще складывается ощущение, что они не танцуют ни для кого, кроме себя.
В этом есть нечто, достойное уважения — полное отсутствие показухи. Никто не смог бы обвинить этих людей в тщеславии. Их огромные животы потеют в нейлоновой одежде, как теплая моцарелла, а прыщавые лица отражают унылую жизнь, проведенную за барной стойкой. Они почти так же выносливы и грациозны, как тележки из супермаркета, их бороды торчат, как обгрызенные батончики Weetabix, а волосы упрятаны в жалкий хвостик. Золотой век морески так и не наступил. Дух времени она не поймала, да и Вудстока[8] для нее не состоялось. Она возродилась за гранью эстетики, но все же в этом есть нечто чудесное, отважное и настоящее, некая коллективная эксцентричность.
Пока благонамеренные хихикают и меняют свои убеждения в соответствии с сезоном, танцоры продолжают скакать. Они знают, что следующий год будет таким же, как предыдущий, знают, что вместе с инцестом всегда будут замыкать список самых невостребованных в свете занятий. Но продолжают танцевать, свободные от прихотей и предрассудков, тщеславия и амбиций, славы и ярлыков. И тут же, будто подтверждая всю непроницаемость эстетики, появляется группа под названием Britannia Coconut Dancers из города Бэйкеп.
Вы вряд ли слышали о них, если только вы не из северного Ланкашира, но и в этом случае вы, скорее всего, не нашли для них места в своем сердце. Они редко выезжают из своей деревни. В Такстеде они впервые, да и то потому, что за ними присматривает команда из Седлворта. Маленькие, нервные человечки. Такими они и должны быть, ведь они наряжены в белые ночные чепчики, украшенные лентами, вроде тех, что были у служанок викторианской эпохи. Ниже — черные свитера с высоким воротом, белые кушаки, черные бриджи, белые гольфы и черные ботинки с деревянной подошвой. Будто этого было недостаточно, кто-то когда-то заметил: «Этому наряду ужасно не хватает пышной красно-белой юбки». «Вы уверены?» — якобы спросили в ответ танцоры. И он подтвердил, что уверен. Но на этом все не заканчивается. Их лица черны, и на черном фоне сверкают маленькие яркие глазки. К рукам привязаны одинокие кастаньеты. Кастаньета без пары — символ бессмыслицы, но вторая прицеплена к колену. Выдумать танцоров-коконаттеров — все равно что не поверить своим глазам.
Танец начинается с того, что каждый из коконаттеров прикладывает руку к уху, будто хочет услышать что-то недоступное простым смертным. Затем они грозят друг другу пальцем и пускаются в пляс, кружась и топая, время от времени поднимая гнутые палки, украшенные красными, белыми и голубыми розетками, и выписывая ими узоры в воздухе. Не мило и даже не остроумно. Это не просто нечто восхитительное, это совершенно иное. Танцоры из южных команд смотрят на танец с отвисшей челюстью. В цивилизованном мире нет ничего столь же безумного и захватывающего, как танец коконаттеров из Бэйкепа. Для чего они? О чем они только думают? Зачем они накладывают эти темные незаконнорожденные чары? Говорят, что изначально танцоры, возможно, были берберийскими пиратами, работавшими в корнуоллских оловянных шахтах и путешествовавшими по Ланкаширу. Говорят, что танец рассказывает об умении слушать подземелье, то есть своего рода шахтерский язык жестов. Ну и, конечно же, вся эта чушь о плодородии, весне и фертильности, но этим уж точно нельзя описать странность команды из нижнего мира.
В Такстеде — время пить чай, и толпы людей вываливаются из пабов и выстраиваются на главной улице, спускающейся с холма и убегающей в поля. Поля ждут, что к ним вернутся стога сена, пугала и языческие кукурузные куклы. После обеда к нам приходит далекий Альбион. Танцоры начинают свой парад с вершины холма, компанию им составляют скрипачи, аккордеонисты, барабанщики и дудочники, лошадиные маски, вымышленные существа, травести и пританцовывающие дурачки. С подножья холма поднимается встречная процессия. Действо напоминает последнюю картинку из поучительных историй, сцену Судного дня, частично воссозданную из стародавнего английского фольклора и сказок. Живая суета и ритм тащат тебя за собой, изгоняя снобизм и пренебрежение, характерные для горожанина. Это давно утерянная частичка тех, кем мы были, тех, кто мы сейчас. Обе процессии встречаются, танцуют свои танцы, скрещивают мечи в пентаграммы[9], трости в изгородь, а платочки… в платочки. Танцоры скачут, гарцуют, пляшут, звенят колокольчики, участники действа восторженно кричат и щелкают каблуками, призывая старые добрые времена. Мореска дергается, как оторванная конечность давно похороненного тела. Это последний обряд давно забытой веры. Движения, мелодия и вся эта чушь есть древний язык, оторвавшийся от жизни, что его породила.
Смотришь на действо и вдруг замечаешь покалывание, судорогу узнавания. Легкость в теле, комок в горле — едва заметная искра, связывающая всех нас. Отголосок народной памяти, тех, какими мы были, каким был наш мир. В великой гонке за промышленностью и прогрессом, за кирпичом и цементом, железом и дымом мы потеряли нечто жизненно необходимое, разорвали соединявшую нас цепь, и пути назад не было. Мы понимаем, что презрение и насмешки над мореской не слишком рациональны и заслуженны. Если бы это была чья-то национальная сельская культура, мы бы смотрели с удовольствием и почтительным интересом. Но все это нам слишком близко, и ягодицы сжимаются от смущения, вины и стыда. Будто смотришь на старые фотографии со студенческой попойки, где ты сидишь в дурацком костюме, и понимаешь, что вырос не таким.
Но мореска продолжается. Люди танцуют, не понимая, что пытаются примириться с неудобной семейной реликвией, которая ни к чему не подходит. Но это единственное, что осталось нам в наследство от доиндустриальной эпохи. Их танец — попытка поцеловать в лоб череп, проваливающийся под землю, прогуляться по пестрым полям, превратившимся в кольцевые развязки, взлетные полосы, торговые центры и первые тупики постмодернистской эпохи. И они продолжают танцевать. Уже не ради нас, а вопреки.
Солнце садится, аккордеоны продолжают играть, пиво выплескивается из оловянных кружек, а в одиннадцать часов вечера крики, протесты, аплодисменты и пение затихают, будто кто-то выдернул вилку из розетки и выключил шум. В окнах гаснет свет, и где-то под летней молодой луной раздаются тихие звуки скрипки.
Abbots Bromley Horn Dance, возможно, самая драматичная из всех команд, ковыляет по булыжной мостовой. Их танец, исполнявшийся сотни, тысячи лет, пробуждает больше всего воспоминаний. Их ведет дудочник, одетый в драное пальто. Он играет мелодию, которая кажется детской и простенькой, но на самом деле полна печали и обладает едкой неземной силой, будто саундтрек к снам. За ним идут мужчины, держащие перед собой рогатые оленьи головы цвета опавшей листвы. Следом мужчина-женщина, охотник и маска лошади. Они медленно танцуют в тишине. Процессия тянется, рисуя замысловатые узоры в лунном свете. Призрачный танец, печальный, будто плач по покойнику. Вещи, что легко теряются, — гораздо более страшная утрата, чем те, в которые мы вцепляемся. И я неожиданно чувствую, как в темноте по щеке катится слеза скорби.