Книга: Пречистенка

Проблемная недвижимость

Проблемная недвижимость

Главный дом усадьбы Бибикова (Пречистенка, 17) построен в конце XVIII века.

Домовладение №17 по Пречистенке — одно из интереснейших в Москве. Вышло так, что множество событий московской, да и всероссийской истории спроецировалось именно на него.

В начале девятнадцатого века этой усадьбой владел весьма известный тогда генерал Гавриил Бибиков, отец декабриста Ильи Бибикова. Бибиков-старший славился как меломан и постоянно проводил в своем новом дворце весьма популярные в городе музыкальные вечера. Бытописатель Андрей Болотов о нем упоминал в таких словах: «В особливости щеголял музыкою генерал Гаврило Ильич Бибиков».

Увлечение Бибикова перешло и к его крепостным. Один из них, простой мужик Данилка вошел в историю как Даниил Никитич Кашин, композитор, пианист и дирижер, а также собиратель устного народного фольклора. Газеты писали о Кашине: «Он подслушивал их (русские народные песни — А.М.) и у ямщиков на большой дороге, и у русского ямщика в поле, узнавал их в голосе Сандуновой».

А Сергей Глинка говорил о Данииле Никитиче: «Он душою выражал звуки родные».

Проживал же Кашин здесь, в усадьбе на Пречистенке.

После Бибикова во дворце обосновался секретарь голландского посольства Х. Ф. Сольдейн. Впрочем, гораздо большей популярностью в московском высшем свете пользовалась его супруга, Вера Яковлевна. Ее хорошая знакомая, В. Вяземская, сообщала: «Это очень умная женщина, немножко слишком ученая, потому что она знает по-гречески и по-латыни, но у нее нет ни малейшего оттенка педантизма, и я уже легче дышу, когда я около нее: она меня поймет; она веселая, живая, игривая, прекрасная мать… очень хорошая хозяйка; несмотря на это, следит за тем, что делается в Европе, читает все, что появляется, получает газеты, обожает литературу, иностранную более нашей, говорит по-французски, по-английски, по-немецки и пр.».

Жаловал ее и Пушкин. Он, в частности, писал своей супруге: «Жизнь моя однообразная, выезжаю редко. Зван был всюду, но был у одной Солдан, да у Вяземской».

В те времена прогрессивные дамы (совмещающие воспитание детей и чтение газет) были явлением довольно редким, даже выдающимся. Поэтому понятно, что дом играл видную роль в художественной жизни города Москвы. Один из современников, А. Д. Галахов, вспоминал: «Памятен мне еще дом г-жи Есиповой (в первом замужестве г-жи Сольдан), очень обходительной и образованной женщины, интересовавшейся литературой. Я давал уроки двум дочерям ее и племяннице, г-же Лубяновской, дочери известного и по службе, и в литературе Ф. Ф. Лубяновского. У ней собирались молодые представители умственной жизни Москвы. Из числа их часто бывал И. В. Киреевский, в то время оскорбленный запрещением своего журнала „Европеец“. Здесь же, на большом балу, в первый раз увидал я Пушкина, князя П. А. Вяземского и обеих Гончаровых, из которых одна была уже невеста поэта».

Впрочем, так называемых «пушкинских адресов» в Москве было довольно много.

* * *

В 1835 году усадьбу приобрел герой войны 1812 года, организатор партизанского движения, поэт Денис Давыдов. Денис Васильевич первое время восхищался: «Что за дом наш, милый друг! Всякий раз, как еду мимо него, любуюсь им, это Hotel или дворец, а не дом».

Однако спустя некоторое время новоявленный домовладелец понял, что содержать подобную недвижимость не так-то просто (в первую очередь, в материальном смысле). Своему знакомому, директору Комиссии для строения Москвы А. А. Башилову пишет он забавную челобитную:

В дни былые сорванец,Весельчак и веселитель,А теперь Москвы строитель,И сенатор, и делец,О мой давний покровитель,Сохрани меня, отец…Помоги в казну продатьЗа сто тысяч дом богатый,Величавые палаты,Мой пречистенский дворец.

Копию этого своеобразного послания Денис Давыдов переслал поэту Пушкину для публикации в журнале «Современник». Правда, предусмотрительно снабдил ее запиской: «Посылаю тебе, любезный друг, стишки, сейчас мною написанные. Я об них могу кричать стихи горячие, как блинники кричат блины горячие. Это Челобитная Башилову. У меня есть каменный, огромный дом в Москве, окно в окно с пожарным депо. В Москве давно ищут купить дом для обер-полицмейстера — я предлагаю мой — вот все, о чем идет дело в моей Челобитной. Ты можешь напечатать ее в Современнике, только повремени немного, т.е. до 3-го номера. Главное дело в том, чтобы Челобитная достигла своей позитивной, а не поэтической цели; чтобы прежде подействовала на Башилова и понудила бы его купить мой дом за 100 тысяч рублей».

Денис Давыдов был не только партизаном и поэтом, но также и неординарным менеджером. Впрочем, его партизанская хитрость в мирное время оказалась бессмысленной — для обер-полицмейстера приобрели другое здание. Зато «Челобитная», действительно опубликованная в третьем номере журнала «Современник», имела среди просвещенных читателей немалый успех.

Ну а Денис Давыдов вынужден был жить в том доме до скончания своих лет, которых, впрочем, оставалось не так много. Смерть настигла его в 1839 году. Сказались старые ранения, нетрезвый образ жизни и переживания, связанные с содержанием своей недвижимости.

* * *

Поэт Борис Садовский много позже описал в своем рассказе под названием «Сын белокаменной Москвы» «пречистенский» период жизни Давыдова: «Низкое парадное крыльцо не сразу заметишь в глубине широкого двора. В доме давно уж встали. Важный бакенбардист-швейцар, ровесник и сослуживец генерала, вдвоем с усердным деревенским камердинером только что выбили в сенях генеральскую одежду. Из кухни промелькнула, зашумев юбками, горничная со сливками к чаю. Кряхтя, спустился по лестнице дряхлый, немощный дядька во фризовом полуфраке, с ворчанием забрал барское платье и, держась за перила, опять поплелся наверх.

Генерал, по старой походной привычке, вышел из спальной с первыми проблесками зари. В зеленом черкесском чекмене, сидя с поджатой ногой у себя в кабинете на круглом сафьяновом кресле, нетерпеливыми глазами быстро пробегал он четкие столбцы «Московских Ведомостей». Денису Васильичу в июле прошлого лета минуло пятьдесят два года. Он уже шестой год в отставке и совсем не похож на прежнего лихого гусара, который, бывало, с покойным Бурцовым накануне атаки черпал беспечно у костра круговым ковшом огненный арак. Когда-то стройный, под малиновым ментиком, гусар и удалой наездник в ночных партизанских схватках, Давыдов превратился теперь в полного, круглого генерала. Выразительные большие глаза еще дышат прежней живостью и умом, но на свежих щеках уже залегли усталые, легкие морщинки. О боевом прошлом генерала напоминают только черкесская шашка, кинжал да пара турецких пистолетов с косматой кабардинской папахой, украшающие уютный кабинет. С двух сторон широкого письменного стола возвышаются мраморные бюсты — покойного государя Александра Павловича и его супруги. На стенах, между портретами Суворова, Кутузова и Багратиона выдается картина кисти Орловского; на ней славный живописец изобразил партизана на коне, с бородой и в казачьем платье, с гусарским отрядом позади».

Денис Давыдов, по большому счету, доживал свой век (пусть и не слишком долгий) весьма завидным образом. Однако же Борис Садовский его как бы даже и жалел.

Шел 1909 год. Борису Александровичу было двадцать восемь лет. Не ведал он, что не пройдет десятилетия, как сам Садовский заболеет, обезножит. В 1925 году Владислав Ходасевич, будучи в эмиграции, напишет по нему проникновенный, но притом довольно странный некролог: «Умер Борис Садовской, поэт, беллетрист, историк литературы. Я узнал, что он умер, случайно, в разговоре, и не мог даже выяснить, когда именно это случилось. Может быть, месяц тому назад, а может быть — год. Ни в одном советском издании, кажется, не писали о том ни строчки. Здесь не писали тоже.

В 1913 году, пишучи цикл стихов под общим заглавием «Самовар», последнее стихотворение закончил он пожеланием умереть «тихой смертью от угара».

В этом стихе затаена была очень грустная мысль. Уже тогда, 12 лет назад, Садовской знал, что легкая, безболезненная кончина вряд ли ему суждена. Болезнь, сгубившая Гейне, Ницше, Языкова, — давала уже себя знать, Садовской очень деятельно лечился, но все, конечно, было напрасно. С 1915 года начались местные параличи (в руке, в ноге), а в 1916 году он слег окончательно, чтобы 8 или 9 последних лет провести в «матрацной могиле»… В последний раз я видел его летом 1917 года, в лечебнице Майкова. Он приезжал из Нижнего лечить ногу, сломанную при падении. Я ходил к нему с Гершензоном, которого теперь тоже нет уже. Совершенно лысый, с большой бородой, неожиданно темной (Садовской был белокур), он сидел на кровати, рассказывал, что изучает отцов церкви, а также много переводит с польского и английского. Очень бодрился, рассказывал о кружке молодежи, который в Нижнем собирается возле его постели — слушать лекции о русской поэзии. Но чувствовалось, что это свидание — последнее… Летом 1920 года я хлопотал о некоторых делах его. Потом, по его поручению, послал ему шоколаду, но уж ответа не получил. В трудностях того времени было не до писем. Потом я уехал за границу. Думаю, что последние годы его жизни были ужасны. Если так страдали здоровые, то как должен был страдать он, в голоде, в холоде, разбитый параличом, видящий гибель и оплевание всего, что было для него свято: России, литературы. За эти страдания простятся ему все грехи, ежели они были. Те, кто знал его хорошо и близко, навсегда сберегут о нем память самую дружескую, самую любовную».

Некролог, при всем при том, оказался ошибочным. Когда Ходасевич составлял его, Садовский был жив. И долго еще жил в Москве, в одной из келий Новодевичьего монастыря. Парализованный калека, он с нечеловеческим трудом искал и все же находил средства к существованию, терпел жуткие, невообразимые простому человеку тяготы и при этом боялся репрессий, поскольку прослыл «монархистом». Но репрессиям он не подвергся и умер в 1952 году, спустя 27 лет после некролога, пережив, кстати сказать, самого Ходасевича и лишний раз подтвердив ту народную мудрость, что ежели тебя при жизни сочтут умершим, то это к долголетию. Пускай даже грядут мучительные годы.

* * *

Вышло так, что после стихотворца-партизана поселился здесь еще один герой — доктор Илларион Иванович Дуброво. Подвиг его состоял в том, что Дуброво, прекрасно понимая, чем рискует, отсосал у юной девушки дифтеритные пленки через трубочку. В результате же сам заразился и умер.

Это событие прогремело на всю страну. «Московские ведомости» опубликовали пространный некролог: «27 мая (1883 года — А.М.), в 2 часа утра скончался доктор медицины Ил. Ив. Дуброво, сделавшись жертвой самоотвержения; 20 мая, ночью, покойный был приглашен к дочери шуйского предводителя дворянства Куроедова, семнадцатилетней девушке, для операции трахеотомии, по случаю дифтерита. Благополучно окончив операцию, он, посредством трубки высасывал из гортани дифтерические пленки, заразился сам и скончался, проболев всего шесть дней. Потеря, понесенная в его лице для науки и человечества, невозградима. Мы убеждены, что знавшие покойного отнесутся с большим прискорбием к преждевременной кончине честного труженика и истинно гуманного человека. Покойный был ординатором Московского Военного госпиталя и редактором Летописей Хирургического Общества».

Лев Толстой писал: «Нынче пришла мне мысль картинок с надписями. У меня есть два. Один доктор, высосавший яд дифтерийный и умерший. Другой учитель в Туле, вытаскивающий детей из своего заведения и погибший в пожаре».

Если учитель все-таки нуждался в комментариях — во всяком случае, географических — то про врача понимали все и сразу.

Чехов же сделал Дуброво одним из прообразов доктора Дымова из «Попрыгуньи» (другим был полицейский врач Кувшинников, о нем — в книге «Покровка» серии «Прогулки по старой Москве»).

Чеховский Осип Дымов (кстати, даже его имя и фамилия ассоциируются с Илларионом Дуброво) был человеком кротким и застенчивым. Так он и ушел из жизни: «Это был беспокойнейший день.

У Дымова сильно болела голова; он утром не пил чаю, не пошел в больницу и все время лежал у себя в кабинете на турецком диване. Ольга Ивановна, по обыкновению, в первом часу отправилась к Рябовскому… Вернувшись домой поздно вечером, она, не переодеваясь, села в гостиной сочинять письмо…

— Мама! — позвал из кабинета Дымов, не отворяя двери. — Мама!

— Что тебе?

— Мама, ты не входи ко мне, а только подойди к двери. — Вот что… Третьего дня я заразился в больнице дифтеритом, и теперь… мне нехорошо. Пошли поскорее за Коростелевым.

Ольга Ивановна всегда звала мужа, как всех знакомых мужчин, не по имени, а по фамилии; его имя Осип не нравилось ей, потому что напоминало гоголевского Осипа и каламбур: «Осип охрип, а Архип осип». Теперь же она вскрикнула:

— Осип, это не может быть!

— Пошли! Мне нехорошо… — сказал за дверью Дымов, и слышно было, как он подошел к дивану и лег. — Пошли! — глухо послышался его голос.

«Что же это такое? — подумала Ольга Ивановна, холодея от ужаса. — Ведь это опасно!»

…Ей вдруг стало до боли жаль Дымова, его безграничной любви к ней, его молодой жизни и даже этой его осиротелой постели, на которой он давно уже не спал, и вспоминалась ей его обычная, кроткая, покорная улыбка. Она горько заплакала и написала Коростелеву умоляющее письмо. Было два часа ночи».

Реальный доктор, вероятно, был еще колоритнее вымышленного. Младший брат героя, тоже врач Василий Иванович Дуброво настолько боготворил старшего брата, что собственного сына, ни секунды не раздумывая, назвал Илларионом.

* * *

Несколько позже здесь расположилась женская гимназия Софьи Арсеньевой. Гимназия славилась в первую очередь ближайшим соседством со знаменитой гимназией Льва Поливанова — только мужской (о ней несколько позже). Одна из воспитанниц, Т. Аксакова-Сиверс, писала в своих мемуарах: «В восьмидесятых годах прошлого века двумя выдающимися педагогами того времени — Софьей Александровной Арсеньевой и Львом Ивановичем Поливановым — были учреждены в Москве в районе Пречистенки две гимназии — Арсеньевская и Поливановская. Связь между этими школами была самая тесная; если сыновья учились у Поливанова, дочерей отдавали к Арсеньевой. Преподаватели были в большинстве случаев общие, почти все учащиеся знали друг друга, и начиная с 6-го класса между ними возникали юношеские романы. Бывали случаи пересылки записок в карманах пальто математика Николая Андреевича Игнатова, который переходил с урока на урок, не подозревая, что играет роль почтового голубя.

Поливановцы не имели казенной формы, они носили штатские пальто, мягкие шляпы и черные куртки с ременным поясом без бляхи, что нам казалось очень элегантным».

Впрочем, воспоминания о собственно жизни гимназии не менее интересны: «Когда я в 1902 году поступила в 1-й класс, Софья Александровна Арсеньева была уже стара и отошла от непосредственного руководства школой, она жила в левом крыле большого особняка… занимаемого гимназией, и появлялась только тогда, когда случалась какая-нибудь неприятность, и требовалось ее воздействие. Быть вызванной на «ту половину», как мы называли апартаменты начальницы, не предвещало ничего хорошего. Помню, как в конце ноября 1905 года в зале была назначена панихида по скоропостижно умершему ректору Московского университета Сергею Николаевичу Трубецкому. Расстроенная этой смертью, Софья Александровна вышла к нам, чтобы сказать несколько слов о покойном. Собравшиеся в зале 8 классов представляли большую толпу, не сразу замолкшую при ее появлении. На нашу начальницу нашел приступ гнева, и она ушла, хлопнув дверью и не сказав приготовленного некролога.

Непосредственное ведение гимназических дел было в руках племянниц Софьи Александровны — Марии Николаевны и особенно Александры Николаевны Дриневич. Злые языки отмечали некоторую семейственность в управлении школой, но беды от этого никакой не было. Все родственницы начальницы: Арсеньевы, Дриневичи, Витберги были людьми высокой порядочности и эрудиции. Классной наставницей моей в продолжение 8-ми лет была тоже родственница Софьи Александровны — Надежда Александровна Сагинова (урожденная Мерчанская), отличавшаяся мягкостью и женственностью. Коса, спускавшаяся до колен и собранная в узел на затылке, так оттягивала ей голову, что она должна была иногда распускать узел и становилась в такие минуты очень моложавой.

Ко мне Надежда Николаевна относилась хорошо, и только в старших классах, когда моя «непосредственность» стала бить ключом, и я, не умея сдержать натиска обуревавших меня впечатлений, постоянно собирала вокруг себя «род веча», она прозвала меня «кумой»».

День же гимназисток был организован с определенным шармом и уютом: «Гимназия находилась как раз напротив пожарной части с каланчой. Из ворот со звоном иногда выезжала пожарная команда, и в санях проносился, козыряя мне, московский брандмайор Гартье с лихо закрученными усами на умном лице французского склада. В низкой просторной передней меня встречал швейцар Александр, маленький толстый старичок, топтавшийся на месте, как медвежонок, и его жена, дельная, быстрая старушка Наталья, ведавшая более 30-ти лет и вешалками, и кипяченой водой, и подаванием звонков. Мой класс насчитывал около 40 человек, учился хорошо, но был какой-то разношерстный…

После трех утренних уроков и завтрака мы отправлялись парами гулять по улицам (это называлось «крокодилом»). Маршрут был всегда один и тот же: по Пречистенке до Зубовского бульвара и обратно, мимо Лицея, по Остоженке. Если в кармане лежала плитка шоколада, купленная за 5 копеек в мелочной лавке гимназического поставщика Капустина, то гулять было не так скучно. Кроме того, с годами я стала обладать унаследованной от матери способностью извлекать интерес из всех жизненных положений. В три часа, к концу занятий, за мной иногда заходила мама. Когда она, в коротенькой каракулевой жакетке, такая элегантная и не похожая на других мамаш, ожидая меня, стояла внизу лестницы, по которой мы шумной лавиной спускались после звонка, я видела, что все девочки смотрят на нее с нескрываемым любопытством. Еще больший интерес возбуждала мама, когда с ней была охотничья собака Альфа. Альфа или, как я ее называла, Бубочка, появилась на Пречистенском бульваре маленьким щенком вместе со мною и прожила 12 лет как член семьи. И мама, и я одинаково ее любили, причем выражали мысль, что для простой собаки Бубочка слишком умна и что она, наверное, заколдованная принцесса».

В наши дни в принципе нельзя себе представить такой умиротворенный школьный уклад.

* * *

Вымышленная литературная история этого здания, однако же, не ограничивается чеховским Дымовым. Борис Зайцев в романе «Золотой узор» поместил в ставший уже легендарным дворец двух девиц — здесь они «делили» молодого человека: «Я загляделась на рукоятку ножа разрезального, слоновой кости, узор листа привлекал взор почти магически. Наконец подняла голову:

— Маркел, мне нужен адрес Души.

Он повернулся в кресле, кресло затрещало.

— Зачем тебе адрес?

— Нужен адрес.

Он поднял на меня глаза. Я подала клочок бумаги, он покорно написал неровным почерком: «Пречистенка, 17, 8».

— Ты, значит, знаешь…

Я надела шляпу, быстро сняла с вешалки пальто.

— Ну, а теперь я ухожу, прости.

И правда, я ушла.

Я смутно помню, как искала в сумерках дом на Пречистенке, взлетела во второй этаж, и очутилась в скромной комнатке курсячей с белою кроватью, книжками и фотографией Толстого босиком. Помню испуганные Душины глаза, беспомощный жест рук. Нелепость моих слов, нелепость всей моей затеи и восторженное сумасбродство. Помню, что она вдруг ослабела, поддалась, в глазах ее мелькнуло то же самое безумие, что у меня. Если б теперь, спокойным взглядом я могла взглянуть на этот эпизод, — улыбка бы, наверно… Мы плакали и наговорили безнадежный вздор, мы убеждали каждая другую, что ей именно и надо быть с Маркелом, что ее по-настоящему он любит. Как сладостно остр отказ от того, что стало дорого как раз теперь… Так же ли и Душа чувствовала? Может быть, и может быть — сильней, чем я. Но за меня был натиск, инициатива, опытность».

Ничего особенного, типичная история Серебряного века, однако ж еще более разнообразившая биографию пречистенского дома.

Оглавление книги


Генерация: 2.088. Запросов К БД/Cache: 1 / 0
поделиться
Вверх Вниз