Книга: Пречистенка

Московские горы

Московские горы

Миновав Пироговские улицы, старые университетские клиники, Новодевичий монастырь и реку Москву, можно добраться и до знаменитых Воробьевых гор.

Воробьевы горы — одна из своеобразнейших и самобытнейших достопримечательностей города Москвы. Что странно — здесь же ничего особенного нет. Откос с деревьями — и все. Однако же, место с характером.

Аполлон Майков восхищался горами:

Но люблю я эти горыВ простоте веселой их.Их обрывы, их уборыПерелесков молодых.Там любил я в полдень жаркийВ тишине бродить. ВдалиПредо мною лентой яркойВолны резвые текли;Прилетал порой тяжелый,Звучный гул колоколов,И блистал, как бы с престола,Между долов и холмов,Сердце Руси православной,Град святой, перводержавный,Вековой…

Гуляния на Воробьевых горах были излюбленным способом проведения досуга москвичей. Иван Шмелев писал о том, как выглядели приготовления к этому ритуалу: «Гости… стали донимать, с выздоровлением поздравлять. Отец уж сердиться стал, — «у меня от их трескотни опять голова кружится!» — и велел собираться всем на Воробьевку, воздухом подышать, чайку попить у Крынкина, — от него с высоты всю Москву видать.

— Угощу вас клубникой паровой, «крынкинской», а оттуда и в Нескушный заедем, давно не был. Покажу вам одно местечко, любимое мое, а потом у чайниц чайку попьем и закусим… гулять — так гулять!

Послали к Егорову взять по записке, чего для гулянья полагается: сырку, колбасы с языком, балычку, икорки, свежих огурчиков, мармеладцу, лимончика… Сварили два десятка яиц вкрутую, да у чайниц возьмем печеных, — хорошо на воздухе печеное яичко съесть, буренькое совсем.

С папашенькой на гулянье, такая радость! В кои-то веки с ним, а то он все по делам, по рощам… А тут, все вместе, на двух пролетках, и Горкин с нами, — отец без него теперь не может. Все одеваются по-майски, я — в русской парусиновой рубашке, в елочках-петушках. Беру с собой кнутик со свисточком, всю дорогу буду свистеть, пока не надоем».

Пиршество на Воробьевых — древняя, прекрасная традиция, даже воспетая в стихах. Поэт Филимонов когда-то посвятил ей такие проникновенные строки, что после одна дорога — в ресторан. Жаль только, не найти такого чудеснейшего ресторана в наши дни.

* * *

Тот, кто в силу разных обстоятельств — желания уединиться от всех, чрезмерной склонности к романтике или же просто по какой-нибудь нелепице, вдруг станет прогуливаться прямо по склонам Воробьевых гор, обязательно в конце концов наткнется на один из самых странных памятников города — очередную здешнюю достопримечательность.

Памятник довольно необычен — он представляет собой низенькую стенку с барельефными портретами двух революционных деятелей — Герцена и Огарева и надписью: «Здесь в 1827 г. юноши А. Герцен и Н. Огарев, ставшие великими революционерами-демократами, дали клятву, не щадя жизни, бороться с самодержавием». А перед стенкой — пара извилистых пилонов.

Между тем, это сооружение — одно из самых трогательных мест в Москве.

В 1827 году маленьких Герцена и Огарева (одному было четырнадцать, другому — годом меньше) взрослые привезли гулять по склонам Воробьевских гор. Прогулка начиналась романтичной — из дома Герценых (он до сих пор находится неподалеку от Арбата) в карете, запряженной четверкой вялых лошадей, мерно доехали до Лужников. Там взяли лодку, переехали на другой берег, после чего взрослые начали свою степенную прогулку, а дети — свою, пошустрее.

Герцен писал в «Былом и думах»: «Мы ушли от них вперед и, далеко опередивши, взбежали на место закладки Витбергова храма на Воробьевых горах.

Запыхавшись и раскрасневшись стояли мы там, обтирая пот. Садилось солнце, купола блестели, город стлался на необозримое пространство под горой, свежий ветерок подувал на нас, постояли мы, постояли, оперлись друг на друга и, вдруг обнявшись, присягнули, в виду всей Москвы, пожертвовать нашей жизнью на избранную нами борьбу».

Впоследствии они неоднократно посещали это место — место их богомолья, как звал его Герцен. Самое же трогательное состоит, пожалуй, в том, что этой клятве — даже не юношеской, как написано на низкой стеночке, а детской — Герцен с Огаревым и впрямь были верны всю жизнь.

Жизнь, что у того, что у другого, оказалась несладкой. После революции их объявили героями, новая идеология подняла их на щит. А в шестидесятые случился крупный юбилей — 150 лет со дня рождения А. Герцена. И в связи с этим появилась мысль — перевезти останки Александра Ивановича в СССР. «И это было бы тем уместней, что сама история давно приготовила достойное место, где должна находиться могила Герцена. Это высокий берег Москвы-реки напротив новых корпусов Московского университета… Там можно будет воздвигнуть памятник А. И. Герцену».

Впрочем, этого не сделали, зато энтузиасты установили место, на котором, по всей вероятности, и проходила клятва, после чего Моссовет принял решение увековечить его памятником.

Поначалу два пилона были увенчаны светильниками, якобы символизирующими газету «Колокол» и альманах «Полярная звезда». Затем светильники куда-то подевались, и осталась в силе лишь символика пилонов — они указывали на романтическую дружбу двух известных революционеров-демократов.

* * *

Впрочем, здешняя атмосфера покоряла не одних только детей. Романтике были подвержены и господа более старшего возраста. Борис Пастернак посвятил им одно из своих ранних стихотворений (оно так и называется — «Воробьевы горы»):

Грудь под поцелуи, как под рукомойник!Ведь не век, не сряду лето бьет ключом.Ведь не ночь за ночью низкий рев гармоникПодымаем с пыли, топчем и влечем.Я слыхал про старость. Страшны прорицанья!Рук к звездам не вскинет ни один бурун.Говорят, — не веришь: на лугах лица нет,У прудов нет сердца, Бога нет в бору.Расколышь же душу! Всю сегодня выпень.Это — полдень мира. Где глаза твои?Видишь, в высях мысли сбились в белый кипеньДятлов, туч и шишек, жара и хвои.

Воробьевы горы — самые романтичные из гор. Они во все времена привлекали, притягивали мечтательно настроенных московских обывателей. И до революции, и при советской власти. Юрий Трифонов писал в «Студентах»: «Иногда зимой Валя вдруг предлагала: „Поедем на Воробьевку, посмотрим на ночную Москву?“ И они садились в троллейбус, долго ехали, вылезали на пустынном шоссе у темной вышки Воробьевского трамплина и смотрели на море огней внизу, беспокойное, зыблющееся, огромное… Говорили они о многом, о разном, больше всего — людях».

Две подруги, две студентки (одна, правда, бывшая, однако же недавняя) ехали ночью через всю Москву троллейбусом — для того, чтобы просто-напросто поговорить?

Наверное, подобное и впрямь случалось.

* * *

Этими горами восхищался Михаил Булгаков. Он в одной из заметок писал: «Сидя у себя в пятом этаже, в комнате, заваленной букинистическими книгами, я мечтаю, как влезу на Воробьевы горы, откуда глядел Наполеон, и посмотрю, как горят сорок сороков на семи холмах, как дышит, блестит Москва. Москва — мать».

Само собой, что Михаил Афанасьевич поместил сюда одну из самых патетических финальных сцен главного романа своей жизни: «Грозу унесло без следа, и, аркой перекинувшись через всю Москву, стояла в небе разноцветная радуга, пила воду из Москвы-реки. На высоте, на холме, между двумя рощами виднелись три темных силуэта. Воланд, Коровьев и Бегемот сидели на черных конях в седлах, глядя на раскинувшийся за рекою город с ломаным солнцем, сверкающим в тысячах окон, обращенных на запад, на пряничные башни девичьего монастыря.

В воздухе зашумело, и Азазелло, у которого в черном хвосте его плаща летели мастер и Маргарита, опустился вместе с ними возле группы дожидающихся.

— Пришлось мне вас побеспокоить, Маргарита Николаевна и мастер, — заговорил Воланд после некоторого молчания, — но вы не будьте на меня в претензии. Не думаю, чтоб вы об этом пожалели. Ну, что же, — обратился он к одному мастеру, — попрощайтесь с городом. Нам пора, — Воланд указал рукою в черной перчатке с раструбом туда, где бесчисленные солнца плавили стекло за рекою, где над этими солнцами стоял туман, дым, пар раскаленного за день города.

Мастер выбросился из седла, покинул сидящих и побежал к обрыву холма. Черный плащ тащился за ним по земле. Мастер стал смотреть на город. В первые мгновения к сердцу подкралась щемящая грусть, но очень быстро она сменилась сладковатой тревогой, бродячим цыганским волнением».

Если прощаться с Москвой навсегда, то, конечно же, именно здесь. А уж смотреть отсюда на Москву и вовсе составляло целое искусство. Публицист И. И. Панаев вспоминал о том, как литератор Михаил Загоскин «угощал» его московским видом с Воробьевых гор: «Когда мы выехали из Москвы, я отдохнул несколько. Въезжая на Воробьевы горы, я было оглянулся назад.

— Нет, нет — не оглядывайтесь, — вскрикнул Загоскин, — мы сейчас доедем до того места, с которого надо смотреть на Москву…

Минут через десять мы остановились. Загоскин попросил попавшегося нам навстречу мужика подержать лошадь, а сам повел меня к дереву, одиноко стоявшему на горе…

— Ложитесь под это дерево, — сказал он мне, — и смотрите теперь, смотрите! Отсюда лучший вид…

Я повиновался и начал смотреть. Действительно, картина была великолепная. Вся разметавшаяся Москва, с своими бесчисленными колокольнями и садами, представлялась отсюда — озаренная вечерним солнцем. Загоскин лег возле меня, протер свои очки и долго смотрел на свой родной город с умилением, доходившим до слез…

— Ну, что… что скажете, милый, — произнес он взволнованным голосом: — какова наша белокаменная-то с золотыми маковками?..

— Благодарю вас, — сказал я Загоскину, — я никогда не забуду этого вечера».

* * *

Даже хулиганства тут были какие-то совсем-совсем невинные. Одно из характерных описал в своих заметках юморист А. Зорич: «В какой-нибудь одуряющий весенний день вы выбрались посмотреть, как восходит солнце, на Воробьевы горы. Конечно, и он (тот самый хулиган — А.М.) уже там — ведь восход здесь на большой с присыпкой! И в самую чудесную минуту, когда скользнут первые розовые лучи по застывшей воде и сверкнет первая росистая паутинка на ветвях деревьев, в самую замечательную минутку, когда у вас дрогнет от восторга и радости все существо, он громко скажет сбоку своей спутнице:

— Кр-расота, кто понимает. А вот нарисуй художник, никто и не поверит. Вы любите природу?

Потом заложит уши ватой, чтобы не продуло ветром, и предложит пойти к сторожихе в лес, заказать молока с коржами и яичницу-глазунью. Ударим по глазунье! И, уходя, непременно оставит на ближайшем дереве или скамейке имена для потомства. Не просто — какая-нибудь Ольга Павловна или Павел Иванович, нет! Ему нравится, чтобы любимая называла его «козлик» или «пупсик», а сам он именует любимую Люлю «птичка» или «киска». И напишет: «Люлю и козлик, июнь 1934». Пусть весь свет знает, что он романтик и весной наслаждается здесь лицезрением зари».

* * *

А пресловутая инфраструктура? Что ж, была здесь и она. Анастасия Цветаева писала в своих мемуарах: «И были еще — Воробьевы горы, — в этих горах жили американские горы — как же про них рассказать? Спорили: „Неверно, это французские горы…“ Мы не слушали. Было некогда: сердцебиение начиналось еще когда среди старших мы подходили к ни на что не похожему сооружению из внесенных, и падающих, и снова взнесенных горбатостей, обретя билеты, право на приобщение к полету, толклись с расширенными зрачками в ожидании зова. Когда же, удерживаемые и подталкиваемые, мы переступали какой-то порог, водружась на сиденье посреди пустоты, высоко над Москвой-рекой, не видя ни ее, ни светящейся дали, — ощущали, что внезапно что-то уходит из-под ног, и в свисте ветра, прыжка сумасшедшего, мы, вцепясь в перила, обрамлявшие сиденья, ухали в пропасть, и, взлетев, рушились еще ниже в беспрерывном полете — ты — переставал быть, ты только дышал и боялся, летел, пропадал, цепляясь за пол ступнями, и единственно твоим было биение сердца, захлебнувшегося собой. Нет, не так и не то: наслаждение, хрупкое, как свист ветра в ушах, как эти взлетанья и уханья в бездну, которые сейчас прекратятся… Взлет уже глаже, и по устающей сгорбленности, распрямляясь, вылетанье к концу, внезапно под ноги легшему… И тогда, обессиленные, под говор старших, медленно вверх по тропинке, в море кустов, — к той террасе крынкинского ресторана, где шипучка, грушевая и пирожные, и оттуда — сиянье высоты, воздуха, и Москва вдали — россыпь жемчужин, и шелковым ручейком — блеск реки».

Похоже, что в плане активного и вместе с тем занятного отдыха горы держали первенство в дореволюционной Москве.

* * *

Даже не верится, что здесь в 1944 году случилось одно из самых диких происшествий сталинской эпохи. А именно — несостоявшийся теракт, организованный подростковой террористической группой «Смерть за отцов». Члены ее намеревались застрелить самого Сталина. Назначили день — 1 мая. Место — Воробьевы горы, где, как ожидалось, проедет Сталин. В группу вошел один чекист — Алексей Смирнов, который легко выдвинулся в лидеры. Он, собственно, и подстроил провал.

Смирнов и еще один член этой группы спрятались с пистолетами в деревьях (на всякий случай Алексей заменил патроны на холостые). Показался «Паккард» Сталина и по бокам «Линкольны» с охраной. Но неожиданно машины остановились, из них выскочило огромное количество сотрудников ЧК и они окружили территорию.

Руководителей группы расстреляли. Рядовых же членов осудили на 15 лет.

* * *

До революции же самой популярной достопримечательностью этих гор был упомянутый уже Цветаевой ресторан Крынкина — один из самых известных в Москве. Тот же Иван Шмелев писал о нем: «У Крынкина встречают нас парадно: сам Крынкин и все половые-молодчики. Он ведет вас на чистую половину, на галдарейку, у самого обрыва, на высоте, откуда — вся-то Москва, как на ладоньке. Огромный Крынкин стал еще громчей, чем в прошедшем году, когда мы с Горкиным ездили за березками под Троицу и заезжали сюда на Москву смотреть.

— Господи, освятили, Сергей Иванович!.. — кричит Крынкин, всплескивая, как в ужасе, руками, огромными, как оглобли… Мы смотрим на Москву и в распахнутые окна галдарейки, и через разноцветные стекла — голубые, пунцовые, золотые… — золотая Москва всех лучше.

Москва в туманце, и в нем золотые искры крестов и куполов. Отец смотрит на родную свою Москву, долго смотрит… В широкие окна веет душистой свежестью, Москва-рекой, раздольем далей. Говорят, — сиренью это, свербикой горьковатой, чем-то еще, привольным.

— У меня воздух особый здесь, «крынкинский» -с!.. — гремит Крынкин. — А вот, пожалте-с в июнь месяце… — ну, живой-то живой клубникой! Со всех полей-огородов тянет, с-под Девичьего… — и все ко мне. А с Москва-реки — раками живыми, а из куфни вареным-с, понятно… рябчиками, цыплятками паровыми, ушкой стерляжьей-с с расстегайчиками-с… А чем потчевать, приказать изволите-с?.. как так — ничем?!. не обижайте-с. А так скажите-с: «Степан Васильевич Крынкин! птичьего молока, сей минут!» Для Сергей Иваныча… — с-под земли достану, со дна кеян-моря вытяну-с!..

Так они шутят весело».

Разумеется, не только лишь шмелевского отца так принимал предприниматель Крынкин. Он знал подход к любому более-менее известному, маститому или влиятельному посетителю.

Да и простому обывателю у Крынкина было совсем не плохо.

* * *

Гораздо более спокойное и обстоятельное описание этого ресторана оставила художница В. Ходасевич: «Это было знаменитое место. Там можно было, правда, дорого, но хорошо поесть. Знаменитые были там раки — таких огромных я больше никогда нигде не видела. Выпивали там тоже лихо. Слушали хоры русские, украинские и цыганские. Были и закрытые помещения, и огромная длинная открытая терраса, подвешенная на деревянных кронштейнах — балках, прямо над обрывом. На ней стояли в несколько рядов столики. Очень интересно было сверху смотреть на всю Москву (именно всю, так как во все стороны видно было, где она кончалась, — не так, как теперь). Я никак не могла понять, почему про Москву говорят «белокаменная». Ведь с террасы Крынкина я видела в бинокль главным образом красные кирпичные дома. Особенно мне нравилось наблюдать веселую жизнь внизу по склону, среди деревьев. Мелькали маленькие яркие фигурки, то скрываясь, то появляясь. Взлетали на качелях девушки и парни, визжали, играли в горелки и прятки. Я готова была просидеть или даже простоять, наблюдая все происходящее, хоть целый день… К этому времени в ресторане многие были странно шумными или разомлевшими и требовали цыган. Под их за душу хватающие песни, романсы и танцы сильно расчувствовавшиеся толстые бородатые купцы в роскошных поддевках и шелковых косоворотках начинали каяться, бить рюмки, вспоминать обиды и со вздохами и охами плакать и рыдать, стукаясь головой об стол и держась рукой за сердце. До сих пор запомнилось это свинство. Требовали подать на стол понравившуюся цыганку. Их старались унять и подобострастным голосом говорили: «Ваше благородие, рачков еще не угодно ли-с? Можно подать сей минут!»

Язвительные публицисты на сей счет, конечно, ерничали: «Должно быть, это особенно возвышенно — выпить двойную рюмку водки, закусить балыком и затем с благодарностью взглянуть на Матушку Москву… На Воробьевых горах имеется одно культурно-просветительное учреждение подобного типа, причем содержатель кавказской кухни клятвенно уверяет посетителей, что на том месте, где он жарит шашлыки, 99 лет тому назад сидел Наполеон и взирал на Москву.

Так там, где был стул Наполеона, нынче стол яств стоит с «отпуском посетителям казенного вина вналив из графинов по произвольным ценам»».

Да, шашлыки у Крынкина и вправду жарили — какое же застолье в лесу, под открытым небом и без шашлыков? А у публицистов, вероятно, просто денег не хватало на Крынкина. Они довольствовались заведениями на Трубной площади и завидовали более успешным господам.

Между тем, реклама (приблизительно в тех же изданиях) сообщала: «Излюбленным местом загородных прогулок являются Воробьевы горы, расположенные на юго-западной окраине города, на правом возвышенном берегу реки Москвы… Ресторан с 1908 г. функционирует круглый год; зимой дороги всегда очищены от снега. Предприимчивые хозяева с нынешней зимы устраивают для посетителей катанье с горы от самого ресторана до реки на санках и лыжах («Московская Швейцария»); кроме этого предполагают устроить сообщение по Москве-реке на оленях. Для пикников и заказных обедов, кроме уютных кабинетов, имеются отдельные помещения.

На эстраде играет оркестр перновского полка и поют русский и малороссийский хоры.

Прекрасные кушанья под наблюдением первоклассных кулинаров-поваров и кавказская кухня под наблюдением известного шефа Серго. Лучшие вина.

При ресторане всегда к услугам публики автомобили».

Вот ведь как грамотно закручено. Начато с природных достопримечательностей, затем — плавный переход к искусству (кто ж не хочет приобщиться к живописи и театру), а потом можно и к делу — автомобили, вина и так далее.

А ресторанные санки московские щеголи называли «бобслеями» — на английский манер.

* * *

Еще у господина Крынкина был примечательнейший братец, Александр Крынкин.

Представлялся он необычайным образом:

— Позвольте представиться — Крынкин Александр Сергеевич. Чтобы вы никогда больше не переспрашивали, как меня зовут, напомню, что до меня вы знали трех Александров Сергеевичей — Пушкина, Грибоедова и Даргомыжского. Теперь уж вы и меня не запамятуете. Я — четвертый.

Выпив рюмку водки, он пояснял:

— Я до пятидесяти лет этой радости не восчувствовал. Папенька с маменькой так воспитали — ни рюмки вина, ни понюшки табаку. Теперь, бывает, огорчаюсь: сколько веселья-то пропущено.

А про свой дом в Брюсовом переулке говорил с какой-то даже гордостью:

— Ты, позволю себе объявить, в нумизматическом кабинете Мартынова. Да-да, того самого, Николая Соломоновича, будь он неладен. Отец Мартынова богатейшим откупщиком был, это его дом. Кажется и Лермонтов сюда в юности хаживал, они ведь приятелями звались, он и этот… Мартыш. По мне, так никакой обиды в этом прозвище, а тот, видишь ли, оскорбился, защищал честь… Дело понятное, да ведь это только в горячке кажется, что неважно, в кого целишься.

Александр Сергеевич Крынкин был не чужд философии.

* * *

Еще одна из достопримечательностей Воробьевых гор — храм Троицы, рядом со смотровой площадкой. Эта маленькая церковка построена в 1811—1813 годы, как раз во время наполеоновского нашествия. Правда, первый храм на этом месте существовал еще в семнадцатом столетии.

Но знаменитой эта церковь стала лишь 30 января 1930 года, когда в столице запретили колокольный звон.

До революции в Москве (в границах Камер-Коллежского вала и Окружной железной дороги) было около 550 храмов. Домовые вообще не имели собственного звона, на монастыри, а также Кремль приходилось по одной звоннице. И в результате получалось, что звонило около трехсот церквей.

Звон не только оповещал о начале службы. Он отмечал различные ее этапы. И москвичи, неспособные по болезни или по делам выйти из дома, молились сами, соизмеряя ритм своей домашней «службы» с ритмом службы в приходском храме.

Постепенно храмы закрывались и сносились, звон терял густоту, становился все жиже и жиже. А в 1930 году и вовсе прекратился. Однако запрет действовал только на Москву. Поэтому горожане ездили слушать колокола в тогдашнее Подмосковье. Чаще всего — в церковь Троицы на Воробьевых горах.

При советской власти он не закрывался. А колокола звонили так громко, что бывало их звук доносился до самого Кремля.

* * *

Собственно говоря, главной здешней достопримечательностью должен был стать храм совсем иной — уже упомянутый храм Христа Спасителя, спроектированный Витбергом. Не исключено, что ему суждена была слава самого известного храма Москвы, а возможно, и России. Может быть, Европы, мира. Когда читаешь описание Александра Герцена, данное этому так и не воплощенному сооружению, все это представляется вполне реальным: «Храм Витберга, как главный Догмат христианства, тройственен и неразделен.

Нижний храм, иссеченный в горе, имел форму параллелограмма, гроба, тела; его наружность представляла тяжелый портал, поддерживаемый почти египетскими колоннами; он пропадал в горе, в дикой, необработанной природе. Храм этот был освещен лампами в этрурийских высоких канделябрах, дневной свет скудно падал в него из второго храма, проходя сквозь прозрачный образ рождества. В этой крипте должны были покоиться все герои, павшие в 1812 году, вечная панихида должна была служиться о убиенных на поле битвы, по стенам должны были быть иссечены имена всех их, от полководцев до рядовых.

На этом гробе, на этом кладбище разбрасывался во все стороны равноконечный греческий крест второго храма — храма распростертых рук, жизни, страданий, труда. Колоннада, ведущая к нему, была украшена статуями ветхозаветных лиц. При входе стояли пророки. Они стояли вне храма, указывая путь, по которому им идти не пришлось. Внутри этого храма были вся евангельская история и история апостольских деяний.

Над ним, венчая его, оканчивая и заключая, был третий храм в виде ротонды. Этот храм, ярко освещенный, был храм духа, невозмущаемого покоя, вечности, выражавшейся кольцеобразным его планом. Тут не было ни образов, ни изваяний, только снаружи он был окружен венком архангелов и накрыт колоссальным куполом.

Я теперь передаю на память главную мысль Витберга, она у него была разработана до мелких подробностей и везде совершенно последовательно христианской традиции и архитектурному изяществу».

Может, и правильно, что этот храм остался лишь в воспоминаниях и чертежах. Подобные сооружения способны, кажется, перевернуть весь мир. И в какую сторону — никто заранее не скажет.

* * *

При советской власти (когда горы еще назывались Ленинскими) здесь действовала станция метро — «Ленинские горы», одна из оригинальнейших в Москве, построенная при Никите Сергеевиче.

Хрущевская эпоха пафосностью вообще не отличалась. Ее конек — некомпетентное, но дерзновенное новаторство. Это отразилось и на московском метрополитене. Главный шедевр того времени — симбиоз моста простого, метромоста и станции метро «Ленинские горы». Эта станция четырежды уникальна. Во-первых, длиною — так называемый посадочный зал растянулся почти на триста метров. Во-вторых тем, что висела она над речкой. В-третьих, чтобы туда попасть, нужно было не опускаться вниз на эскалаторе, а подниматься вверх. В-четвертых, станция вошла в историю столицы как самая недолговечная. Дело в том, что Никита Сергеевич лично распорядился строить этот комплекс по новой технологии, для мостов совсем не предназначенной — из сборного железобетона, вместо традиционных монолитов. Кроме того, в материал переложили соли, и арматура стала быстро ржаветь. Легкий ремонт не спас конструкцию, более того — все стало рушиться еще быстрее. И станцию пришлось закрыть.

Первое время поезда ходили мимо полутемного и до ужаса пустого перрона. Он напоминал картины популярного в то время устрашения нейтронной бомбой: все сохранилось, а народа нет. Затем для поездов построили боковые коридорчики, а депутатская комиссия для чего-то предложила переименовать давно уже закрытую станцию «Ленинские горы» в «Воробьевы горы».

Сегодня это — простой мост. Но в свои лучшие времена станция почиталась как одно из «чудес света», и советские поэты посвящали ей свои стихи:

Твой абрис четок,облик прост,ты вся — над волнами бегущая…Твоих стальных пролетовмостведет из прошлого в грядущее!

(В. Семернин, «Метропоэма»)

Такой вот трогательный опус.

----

Оглавление книги


Генерация: 0.401. Запросов К БД/Cache: 4 / 1
поделиться
Вверх Вниз