Книга: Тверская. Прогулки по старой Москве

«О кашах пренья…»

«О кашах пренья…»

ЗДАНИЕ АНГЛИЙСКОГО КЛУБА (Тверская улица, 21) построено в 1780 году для А. М. Хераскова. В 1820-е годы перестраивалось по проекту архитектора А. А. Менеласа. С 1831 по 1917 год здесь располагался Английский клуб.

Молва приписывала основание московского Английского клуба известному вруну Дмитрию Цицианову. Однажды, например, он заявил, что проел тридцать тысяч душ в одних котлетах.

– Как в котлетах? – изумились собеседники.

– Да так, – ответил Цицианов. – Ведь они были начинены трюфелями, а барашков я выписывал из Англии, и это, оказалось, стоит очень дорого.

В другой раз Цицианов агитировал своих знакомых за устройство в Грузии суконной фабрики – якобы овцы там родятся разноцветными и можно сэкономить на красителях.

В третий раз, во время сильного дождя, он заявился в одно общество и во всеуслышание похвастался, что шел пешком.

– Да как же ты вовсе не промок? – спросили у него.

– О, – отвечал Цицианов, – я умею очень ловко пробираться между каплями дождя.

Но серьезные исследователи все же считают, что Английский клуб основан был истинным англичанином, Францисом Гарднером. Именно он впервые предложил вместо стихийных вечеринок, которые устраивали для собственного увеселения московские британцы, создать настоящий клуб. И, разумеется, назвать его английским. Это произошло в 1770 году.

При Павле Первом клуб закрыли, и его жизнь возобновилась лишь после смерти императора, в 1802 году. В то время клуб располагался далеко даже от нынешнего центра города, в районе Красносельской улицы. Зато он славился дешевым, как бы в наши дни сказали, баром. Стакан лимонада стоил всего-навсего 10 копеек, порция кофе или чаю – 25 копеек, порция мороженого – 20 копеек, рюмка ликеру – 30 копеек. Дешевле же всего была бутылка медовухи – пятачок. Правда, довольно ощутимым для кармана был годовой взнос – 30 рублей.

* * *

Пушкин писал:

Москва Онегина встречаетСвоей спесивой суетой,Своими девами прельщает,Стерляжьей потчует ухой,В палате Английского клоба(Народных заседаний проба),Безмолвно в думу погружен,О кашах пренья слышит он.

Попасть сюда было почти невозможно. Во-первых, принимали только лишь дворян. А во-вторых, не всех. Чтобы клуб не разрастался, чтобы аристократы не теснились, как на раздаче бесплатной похлебки, число «московских англичан» довольно строго ограничивалось. Всего три сотни человек. За редким исключением, все москвичи.

С. П. Жихарев писал: «Какой дом! Какая услуга! – чудо! – Спрашивай, чего хочешь, все есть, и все недорого. Клуб выписывает все журналы, все газеты, русские и иностранные, а для чтения есть особая комната, в которой не позволяется мешать читающим; не хочешь читать – играй в карты, в бильярд, в шахматы; не любишь карт и бильярда – разговаривай, всякий может найти себе собеседника по душе и по мысли».

Входить в это собрание было престижнее, чем, например, быть членом Академии наук. Одно время бродил по Москве анекдот – дескать, один из «англичан» на радостях, что его приняли, сразу же заказал себе новенькие визитки: «Андрей Андреевич Мухоморов, член Английского клуба», а какой-то острослов испортил их, приписав от руки: «и разных других ученых обществ».

Так это или не так – неизвестно. Но нечто подобное вполне могло произойти.

* * *

Чтобы попасть в число избранных, требовалось походить в «кандидатах». Нередко кандидатский стаж насчитывал десятки лет – дело зависело от очереди. Когда же она подходила, наступало ужасное бедствие – баллотировка. В решающий день выставлялись особые ящики и все члена клуба кидали шары. Либо «за», либо «против».

Несчастному «забаллотированному» позволяли испытать судьбу еще раз. То есть снова занять многолетнюю очередь. Если же его снова «прокатывали», вопрос закрывался навсегда.

При этом не учитывались ни богатство, ни общественное положение. «Забаллотировали» даже самого Булгарина, известнейшего и влиятельнейшего из журналистов той эпохи.

Рекомендовал его писатель Николай Греч.

– Ну что, я выбаллотирован? – спросил не сомневавшийся в своей победе Фаддей Булгарин.

– Как же, единогласно, – ответил Николай Иванович. – Потому что в твою пользу был один лишь мой голос; все же прочие положили тебе неизбирательные шары.

Что поделать, демократия.

Правда, случались и досаднейшие недоразумения. К примеру, когда баллотировался граф П. С. Толстой, все шары в ящике оказались черными. Несчастный подал апелляцию – дескать, так не бывает. И вправду выяснилось, что его приятель, желающий помочь Толстому, каким-то образом устроился «оказывать услугу» другим членам клуба – брал у них шары и опускал их в ящик. Но услуга вышла медвежьей – добрая душа по рассеянности клала шары в другое отделение.

Перебаллотировку удалось устроить только спустя два десятилетия. На сей раз в ящике было 105 белых шаров и только один черный.

* * *

А уж если посчастливится, то жизнь твоя устроена навеки. Ты можешь каждый вечер (а коль досуг, то каждый день) слоняться по роскошным залам клуба.

Правда, за особые провинности могли не только «ущемить в правах» или оштрафовать, но даже исключить из клуба. Однажды, например, в здешнем журнале появилась запись: «Член клуба сего господин Бильфельд исключен из общества по баллотировке за грубые и обидные изречения члену клуба же господину Протасьеву».

Другой же нарушитель, некто Николай Елагин, взял в газетной комнате журнальные подшивки и не вернул их вовремя, то есть на следующий день. За это господин Елагин поплатился штрафом в 70 рублей.

Растяпа Елагин и грубиян Бильфельд могли, во всяком случае, и впредь довольствоваться благами клуба. Значительно хуже пришлось господину Маркову. Он был и вовсе исключен из клуба, притом что ничего плохого в общем-то не сделал. Просто его гость, некто Н. П. Енгалычев, проиграл в карты в клубе господину Болтину и не отдал причитающуюся тому сумму.

Дело в том, что в Английском клубе было довольно своеобразное правило. М. Н. Загоскин писал об этом: «Каждый из членов Английского клуба может записывать гостем всякого иногороднего и даже московского жителя, если только он не служит и не имеет собственного дома, но этим правом должно пользоваться с большою осторожностию. Ваш гость может требовать все, что ему угодно: кушать устрицы, разварных стерлядей, пить шампанское и сверх того проиграть несколько тысяч рублей, не заплатя за все это ни копейки; от него ничего не потребуют, ему даже не намекнут, что в Английском клубе едят и пьют за деньги, а на мелок никогда не играют; он, как гость, не обязан этого знать; за все будет отвечать тот член, которым он записан».

Естественно, многие из осторожности вообще никого не записывали. Тогда об этом их просили другие члены клуба – каждый мог пригласить лишь одного чужака. Отказывать товарищам по клубу – значит наживать себе врагов. Чтобы избежать и этого, особо осторожный «англичанин» на всякий случай каждый раз записывал «мертвую душу», то есть человека, который точно не придет. Тогда он имел вполне приемлемое оправдание для отказа.

Чаще всего, однако, исключали за забывчивость, точнее говоря, за неуплату в срок годовых взносов. Правда, на первый раз такого безобразника вывешивали в специальной комнате – «литостротоне», или же «судилище», на особенной «черной доске». Литератор Загоскин ее называл «лобным местом Английского клуба».

Провинившийся обязан был заплатить огромный штраф – триста рублей (крепостная девка стоила во много раз дешевле). Но если денег не было, его, нимало не смущаясь, исключали.

Однажды в подобной ситуации оказался Александр Пушкин. Он, по обыкновению, хорохорился: «Я бы, – говорил, – весь Английский клуб готов продать за двести рублей». Тем не менее сразу же бросился искать нужную сумму и быстренько нашел, восстановился в клубе.

А Федор Толстой-Американец (прозванный так за то, что, будучи участником кампании Крузенштерна, за буйство своего характера был высажен начальником на один из людоедских островов) хотел даже застрелиться, когда понял, что не в состоянии выплатить свой собственный карточный долг (что также, разумеется, грозило исключением). Американца выручила его возлюбленная, цыганка Авдотья. Она дала Толстому деньги со словами:

– Это от тебя же. Мало ты мне дарил? Я все прятала. Теперь возьми. Они твои.

Растроганный Толстой тотчас же обвенчался со своей цыганкой. Еще бы – честь и членство в клубе были спасены.

* * *

Что ж, было ради чего волноваться. На улице – крики извозчиков, гомон пьяниц и запах навоза. Но въезжаешь за ворота – и начинается совсем другая жизнь. Двери кареты отворял услужливый швейцар, рослый и статный. Он помогал приехавшему выбраться, после чего тот поступал на попечение другого господина – отставного унтера, обвешанного разными медалями. Унтер открывал входные двери, а за ними третий человек, в особой клубной форме, принимал пальто, калоши, шляпы, трости, а у офицеров – шпаги. Быть при оружии в Английском клубе запрещалось.

Правда, пистолеты проносили. Не станешь ведь обыскивать дворянство столбовое. И как-то раз уже упомянутый известный в позапрошлом веке аристократ-хулиган Федор Толстой-Американец потребовал у пушкинского друга Павла Нащокина уплаты карточного долга.

– Я не заплачу, – упрямился Нащокин, – вы эти деньги записали, но я их не проигрывал.

Тогда Американец запер дверь и стал грозить Нащокину своим зловещим пистолетом. Но тот не растерялся. Выложил часы, бумажник и сказал:

– Часы могут стоить пятьсот рублей, в бумажнике двадцать пять рублей. Вот все, что вам достанется, если вы меня убьете, а чтобы скрыть преступление, вам придется заплатить не одну тысячу. Какой же вам расчет меня убивать?

– Молодец! – крикнул Толстой. С тех пор они стали друзьями.

Все это происходило в так называемой «инфернальной», или «адской», зале. Там шла игра по-крупному. В частности, известный меценат Михаил Морозов раз проиграл более миллиона табачному предпринимателю Бостанжогло.

Самые же уважаемые члены клуба к «инфернальной» не имели отношения. Это были ветхие, но властные создания, игравшие в «детской» – сидели тихо, ставили по маленькой, почти не слышали друг друга. Бывало, засыпали прямо за игрой или же просто в креслах. Их называли «шлюпиками».

В нужный час пожилого вельможу будил столь же ветхий дворецкий, кормил его рисовой кашкой, и они отправлялись домой, во дворец.

Над такими «англичанами» посмеивались, но при этом жутко их боялись. Не приведи господь, прогневается старый «шлюпик» – и конец карьере. Так что перед сморщенными старичками было принято заискивать. И за обедом их сажали на самые удобные места.

Кстати, к карточным забавам избранных аристократов заочно могли приобщиться все желающие. Тут давались консультации. Приходило, к примеру, письмо, глупое и никчемное: «Как посредник и свидетель заключенного заклада, имею честь спросить… обязательно ли для сдающего скинуть три карты и взять три карты прикупа или не имеет ли право сдающий скинуть только две карты, и из прикупа взять две, оставляя одну?»

Но в клубе это странное послание серьезно обсуждалось, после чего «посредник и свидетель» получал ответ: «Старшины Московского Английского клуба вследствие письма вашего… имеют честь уведомить, что при игре в пикет сдающий может из прикупа трех карт взять две, а одну оставить. Дежурный старшина А. С. Мусин-Пушкин».

Английский клуб заботился о репутации.

* * *

Здешние обеды слыли лучшими на всю Москву. Действо начиналось в шесть часов, с аперитива. Правда, это слово не употреблялось. Господа просто закусывали «в русском стиле»: дегустировали водочки, наливочки, настоечки и заедали их большими бутербродами – с икрой, с селедочкой, с белужкой.

В семь часов появлялся служитель и объявлял, что «кушанье поставлено». Тогда собрание перебиралось в парадную столовую, где чревоугодничало до полуночи.

Владимир Гиляровский так описывал особенности клубного чревоугодия: «К шести часам в такие праздники обжорства Английский клуб был полон. Старики, молодежь, мундиры, фраки… Стоят кучками, ходят, разговаривают, битком набита ближайшая к большой гостиной «говорильня». А двери в большую гостиную затворены: там готовится огромный стол с выпивкой и закуской…

– Сезон блюсти надо, – говаривал старшина по хозяйственной части П. И. Шаблыкин, великий гурман, проевший все свои дома. – Сезон блюсти надо, чтобы все было в свое время. Когда устрицы флексбургские, когда остендские, а когда крымские. Когда лососина, когда семга… Мартовский белорыбий балычок со свежими огурчиками в августе не подашь!

Все это у П. И. Шаблыкина было к сезону – ничего не пропустит. А когда, бывало, к Новому году с Урала везут багряную икру зернистую и рыбу – первым делом ее пробуют в Английском клубе.

Настойки тоже по сезону: на почках березовых, на почках черносмородинных, на травах, на листьях, – и воды разные шипучие – секрет клуба…

Но вот часы в залах, одни за другими, бьют шесть. Двери в большую гостиную отворяются, голоса смолкают, и начинается шарканье, звон шпор… Толпы окружают закусочный стол. Пьют «под селедочку», «под парную белужью икорку», «под греночки с мозгами» и т. д.»

Если же кому-нибудь хотелось заказать некую «редкость», отсутствующую в меню, то он имел возможность заказать ее у Елисеева. Желаемое приносили моментально и процент брали смешной – с рубля всего лишь 25 копеек.

Правда, Федор Толстой-Американец и тут находил повод для шалостей. Как-то раз он заметил господина с огромным сизым, типично алкогольным носом. Но оказалось, господин этот совсем не пьет спиртного. И Американец громко заорал:

– Как смеет он носить на лице своем признаки, им не заслуженные?!

Впрочем, не один Американец выделялся из рядов чопорных «англичан». Однажды, например, здесь отличился некто Григорий Римский-Корсаков. Он за обедом, будто бы для того, чтобы поднять оброненный прибор, залез под стол и воткнул вилку в ногу сидящего рядом сочлена. Его сосед по окончании обеда встал и, как ни в чем не бывало, расхаживал с торчащей из ноги вилочной рукояткой.

Дело в том, что в ту эпоху мужчины щеголяли в шелковых чулках, и многие, чтобы улучшить форму ног, подкладывали под чулки особые подушечки.

Но известного критика русских реалий, заезжего туриста из Европы маркиза де Кюстина на обедах в клубе удивляло несколько иное. Он писал: «Военные, всякого возраста, светские люди, пожилые господа и безусые франты, истово крестились и молчали несколько минут перед тем, как сесть за стол. И делалось это не в семейном кругу, а за табльдотом, в чисто мужском обществе. Те, кто воздерживался от этого религиозного обряда (таких тоже было немало), смотрели на первых без малейшего удивления».

Надо сказать, что общество было и вправду исключительно мужским. Женщины в клуб не допускались даже в качестве прислуги.

* * *

Самым же популярным посетителем этого клуба был философ Петр Яковлевич Чаадаев. Он, по обыкновению, пребывал в небольшой комнате с камином. Сидел тихонько на диване и читал газеты. Сам почти ни к кому не обращался, зато время от времени подавал из своего угла убийственные реплики.

Чаадаев был одним из самых колоритных москвичей эпохи Николая Первого. По словам своего племянника М. Жихарева, «только что вышедши из детского возраста, он уже начал собирать книги и сделался известен всем московским букинистам, вошел в сношения с Дидотом в Париже, четырнадцати лет от роду писал к незнакомому ему тогда князю Сергею Михайловичу Голицыну о каком-то нуждающемся, толковал с знаменитостями о предметах религии, науки и искусства».

Петр Яковлевич ходил на лекции в Московский университет, общался с декабристами, но слишком уж активной деятельности не развивал. Во время самого Декабрьского восстания Петр Яковлевич находился за границей, а в 1926 году вернулся к себе на родину, в Москву.

Чаадаев сразу сделался одной из главных достопримечательностей города. Д. Н. Свербеев вспоминал: «Возвратясь из путешествия, Чаадаев поселился в Москве и вскоре, по причинам едва ли кому известным, подверг себя добровольному затворничеству, не видался ни с кем и, нечаянно встречаясь в ежедневных своих прогулках по городу с людьми самыми ему близкими, явно от них убегал или надвигал себе на лоб шляпу, чтобы его не узнавали».

Петр Яковлевич поражал своими афоризмами, которые передавались, что называется, из уст в уста:

«Есть умы столь лживые, что даже истина, высказанная ими, становится ложью»;

«Я предпочитаю бичевать свою родину, предпочитаю огорчать ее, предпочитаю унижать ее, только бы ее не обманывать»;

«Надеяться на Бога есть единственный способ в него верить, и потому кто не молится, тот не верит»;

«Помните ли, что было с вами в первый год вашей жизни? – Не помню, говорите вы. – Ну что же мудреного, что вы не помните, что было с вами прежде вашего рождения?»

Последняя «эзотерическая» мысль в православном (а не светском) государстве, которым в те времена была Россия, являлась проявлением крайней крамолы.

А Чаадаев тем временем перестает быть затворником. Он то и дело появляется в салонах, совершает прогулки на людных бульварах и регулярно посещает Английский клуб.

Павел Нащокин писал Пушкину, что Петр Яковлевич «ныне пустился в люди – всякий день в клубе» (имеется в виду, естественно, Английский клуб). А в другом письме тот же Нащокин сообщал: «Чаадаев всякий день в клубе, всякий раз обедает; в обхождении и в платье переменил фасон, ты его не узнаешь».

Герцен писал о Чаадаеве: «Печальная и самобытная фигура Чаадаева резко отделяется каким-то грустным упреком на линючем и тяжелом фоне московской high life. Я любил смотреть на него средь этой мишурной знати ветреных сенаторов, седых повес и почтенного ничтожества. Как бы ни была густа толпа, глаз находил его тотчас. Лета не исказили стройного стана его; он одевался очень тщательно; бледное, нежное лицо его было совершенно неподвижно, когда он молчал, как будто из воску или мрамора; „чело, как череп голый“, серо-голубые глаза были печальны и с тем вместе имели что-то доброе; тонкие губы, напротив, улыбались иронически. Десять лет стоял он, сложа руки, где-нибудь у колонны, у дерева на бульваре, в залах и театрах, в клубе – и воплощенным veto, живой протестацией смотрел на вихрь лиц, бессмысленно вертевшихся около него, капризничал, делался странным, отчуждался от общества, не мог его покинуть… Старикам и молодым было неловко с ним, не по себе; они, Бог знает от чего, стыдились его неподвижного лица, его прямо смотрящего взгляда, его печальной насмешки, его язвительного снисхождения».

В Английском клубе Чаадаев славился в первую очередь своей язвительной и нелицеприятной манерой общения. Однажды, например, к нему направился только назначенный морской министр Меншиков и произнес:

– Что это, Петр Яковлевич, старых знакомых не узнаете?

– Ах, это вы! – ответил Чаадаев. – Действительно не узнал. Да и что это у вас черный воротник, прежде, кажется, был красный?

– Да разве вы не знаете, что я морской министр?

– Вы? – удивился Чаадаев. – Да я думаю, что вы никогда шлюпкой не управляли.

– Не черти горшки обжигают, – окрысился Меншиков.

– Да, разве на этом основании, – парировал Петр Яковлевич.

В другой раз некий сенатор жаловался на свою служебную загруженность.

– Чем же? – поинтересовался Чаадаев.

– Помилуйте, – ответствовал сенатор. – Одно чтение записок, дел.

– Да ведь вы их не читаете.

– Нет, иной раз и очень, да потом, все же иногда надобно подать свое мнение.

– Вот в этом я уж никакой надобности не вижу, – заключил философ.

Трагедия произошла в 1836 году. Чаадаев опубликовал в журнале «Телескоп» свое «Философическое письмо». Для интеллигенции «письмо» не было новостью – оно было написано еще в 1829 году и в свое время разошлось по спискам. Но одно дело рукопись, а другое – ее публикация.

Петр Яковлевич писал о собственной стране: «Сначала дикое варварство, затем грубое суеверие, далее – иноземное владычество, жестокое, унизительное, дух которого национальная власть впоследствии унаследовала, – вот печальная история нашей юности… Никаких чарующих воспоминаний, никаких прекрасных картин в памяти, никаких действенных наставлений в национальной традиции. Окиньте взором все прожитые нами века, все занятые пространства – и вы не найдете ни одного приковывающего к себе воспоминания, ни одного почтенного памятника, который бы говорил о прошедшем с силою и рисовал его живо и картинно. Мы живем лишь в самом ограниченном настоящем, без прошедшего и без будущего, среди плоского застоя. И если мы иногда волнуемся, то не в ожидании или не с пожеланием какого-нибудь общего блага, а в ребяческом легкомыслии младенца, когда он тянется и протягивает руки к погремушке, которую ему показывает кормилица».

И далее в подобном духе.

Приговор царя последовал незамедлительно. Он был довольно неожиданный. Николай приказал объявить Чаадаева сумасшедшим и взять с философа подписку впредь вообще ничего не писать.

В письме московскому губернатору князю Голицыну Бенкендорф сообщал, «что статья Чаадаева возбудила в жителях московских всеобщее удивление. Но что жители древней нашей столицы, всегда отличавшиеся здравым смыслом и будучи проникнуты чувством достоинства русского народа, тотчас постигли, что подобная статья не могла быть писана соотечественником их, сохранившим полный свой рассудок, и поэтому, как дошли до Петербурга слухи, не только не обратили своего негодования против г-на Чаадаева, но, напротив, изъявляют сожаление о постигшем его расстройстве ума, которое одно могло быть причиною написания подобных нелепостей. Вследствие сего Его Величество повелевает, дабы вы поручили лечение его искусному медику, вменив ему в обязанность каждое утро посещать г-на Чаадаева, и чтобы сделано было распоряжение, чтоб г. Чаадаев не подвергал себя влиянию нынешнего сырого и холодного воздуха».

То есть опальному философу запрещалось даже выходить из дому. И Английский клуб утратил своего самого яркого сочлена.

А после смерти Чаадаева какой-то доброволец подарил клубу его портрет. Уже упомянутый М. Жихарев писал об этом: «Меньшинство приняло его портрет с удовольствием и даже повесило его на стену; большинство же подняло такой гвалт, что его дня через два должны были снять. Очевидцы рассказывали, что волнения, подобные тому, которое произошло по случаю портрета, в клубе никто не запомнит».

Действительно, для большинства завсегдатаев этого сообщества трагедия философа личной трагедией не стала. Они курили дорогие толстые сигары и, к недовольству великого Пушкина, толковали «о кашах». И недосуг им было напрягать свои мозги.

* * *

К концу же девятнадцатого века жизнь этого элитного собрания понемногу начала приходить в упадок. Дворянство сдавало позиции, хозяевами мира становились некогда презренные купцы.

Английский клуб начал сдавать флигели в аренду. В них разместилось заведение по производству картинных и зеркальных рам и магазин некоего мещанина из Подольска

М. М. Левиенсона. А затем пришлось пойти на крайность: снести ворота и ограду и сдать освободившуюся землю под торговлю. Журнал «Развлечение» злословил: «Исчез памятник великолепной эпохи. Его закрыл длинный, низенький, хотя и стеклянный торговый ряд, довольно обезобразив Тверскую. Adio, Английский клуб, adio!»

Этим палаткам дали прозвище «Английские ряды». Львов же, украшавших знаменитые ворота (Иван Сергеевич Тургенев утверждал, что эти львы напоминают неудавшихся собак), просто-напросто перенесли внутрь здания.

Их восстановили уже при советской власти, когда в знаменитом доме открывалась выставка «Красная Москва». Но, судя по всему, Английский клуб зачах бы и без вмешательства большевиков.

Оглавление книги


Генерация: 2.260. Запросов К БД/Cache: 4 / 1
поделиться
Вверх Вниз